Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Сказки Золотого века. Часть I.

 Глава V. «Смерть Поэта». Арест.

                                1
Лермонтов усаживается к столу с просиявшими от волнения глазами и набрасывает отдельные строфы, произнося их время от времени вслух, а в соседней комнате продолжается обсуждение прискорбного события и вообще жизни Пушкина.
         Л е р м о н т о в
Погиб Поэт! - невольник чести -
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..

В соседней комнате замолкают, прислушиваются и переглядываются. У Лермонтова ломается карандаш, он бросает его, карандаш ударяется об стену; Шан-Гирей поспешно и привычно берет очиненные карандаши и вносит их в комнату Лермонтова, показывая всем своим видом, что он не намерен ему мешать. Лермонтов, расхохотавшись по привычке над учеником Артиллерийского училища, грозно вспыхивает глазами:

Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде... и убит!

Карандаш ломается и летит в сторону, Шан-Гирей бросается за ним и, отступив, чинит его.

Убит!.. к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
(Взглядывает на Шан-Гирея.)
Судьбы свершился приговор!
         Ш а н - Г и р е й
Судьбы свершился приговор!
         Л е р м о н т о в
    (взглядывая в даль)
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь... он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
         Ш а н - Г и р е й
             (как эхо)
Угас, как светоч...
        Л е р м о н т о в
    (в гневе вспыхивая глазами)
Его убийца хладнокровно
Навел удар... спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
        Ш а н - Г и р е й
В руке не дрогнул пистолет.
       Л е р м о н т о в
   (зло расхохотавшись)
И что за диво?.. издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..

Карандаш ломается с треском пополам. Шан-Гирей подсовывает очиненный карандаш, Лермонтов глядит на брата с нежностью, прозвучавшей и в его голосе:

    И он убит - и взят могилой,
    Как тот певец, неведомый, но милый,
    Добыча ревности глухой,
    Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.

Шан-Гирей, забывшись, заговаривает:
- О Ленском вспомнил, Мишель? Мне-то больше нравится Евгений Онегин.
Лермонтов, рассмеявшись, задумывается:

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
    Он, с юных лет постигнувший людей?..

Шан-Гирей с беспокойством и радостно:
- Мишель, ты успеваешь записывать? Давай я буду писать.
- Разве здесь не конец?
- Не знаю. Надо переписать, там видно будет. Это так хорошо, что я готов наконец поверить, Мишель, что ты гений.
- Нет, здесь еще не конец.

И прежний сняв венок - они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
    Но иглы тайные сурово
    Язвили славное чело;
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
    И умер он - с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.

Шан-Гирей, затаивая дыхание, твердит:
- Еще что-то, Мишель!
            Л е р м о н т о в
    Замолкли звуки чудных песен,
    Не раздаваться им опять:
    Приют певца угрюм и тесен,
    И на устах его печать.

У открытой двери в кабинет Лермонтова стоят его друзья, удивленные и радостные, испытывая нечто, что древние греки называли катарсисом.
- Мишель, я перепишу.
- И я!
- И я!
- Как назвать?
- "Смерть поэта"?
- Нельзя лучше отозваться на смерть Пушкина, и пусть о том узнают все.

                                   2
Стихотворение Лермонтова "Смерть поэта" необыкновенно быстро распространилось по городу, быстрее даже, если бы его опубликовали в журнале, очевидно, оно отвечало умонастроению общества, вдруг осознавшего гибель Пушкина как общенациональную трагедию. Строфы легко запоминались и произносились наизусть, простые, изумительные, полные юного чувства и мысли глубокой, как если бы явился новый Пушкин. Это был Лермонтов, обретший в несколько дней известность; он радовался по-детски, слушая похвалы и приветствия друзей и знакомых и их друзей и знакомых. В свете всякая новость распространяется скоро, в два-три вечера, и весь город уже твердит о ней.
Раевский, который познакомился с Краевским, журналистом, как называли в то время издателей и редакторов журналов и газет, чтобы ввести Лермонтова в мир литераторов, отнес к нему список, и тот, уже одобривший "Бородино" и передавший его в "Современник" Пушкина, выразил удивленное восхищение и обещал показать стихи Жуковскому и князю Вяземскому.

Монго-Столыпин приехал из Царского Села за списком стихотворения, о котором все у него спрашивали, собственноручно переписал, вызывая хохот у Лермонтова, поскольку за столь важным занятием он редко видел своего двоюродного дядю, который однако был на два года моложе своего племянника; впрочем, они считались просто двоюродными братьями и были, на удивление всем, неразлучными друзьями при всей разности внешности и характеров.
- Алексей Аркадьевич, куда же вы собрались, если не секрет? На балет?  Неужели твоя новая пассия заказала тебе мои стихи? - Лермонтов шутя постоянно обращался к Монго то на "вы", то на "ты".
- Твои стихи, - с важным видом отвечал Алексей Аркадьевич, высокого роста красавец, худощавый, медлительный в речи и движениях, - у меня спрашивал Александр Карамзин. Я ему и отдам, с вашего позволения.
- О, это для меня большая честь! Если есть у нас на Руси литературный салон, то он у Карамзиных, как я слыхал! - расхохотался Лермонтов, веселый больше, чем когда-либо после весьма продолжительной болезни, почти три месяца, а за это время разыгралась трагедия Пушкина.
- Я не в салон, - возразил Алексей Аркадьевич, - а к Александру Карамзину. Он переживает смерть Пушкина так, словно повинен в ней.
- Это чувство всякого русского человека, я думаю, - произнес Лермонтов не без сарказма в голосе.

Монго-Столыпин приехал к Карамзиным в дом с окнами на Неву и Летний сад; его сразу привели в комнату Александра, который сидел за столом и что-то писал.
- Не помешал?
- Нет, конечно. Писал письмо к брату Андрею в Париж, почти уже кончил, не к спеху. Есть о чем подумать, хотя и поздно.
- Поздно?
- Садитесь, Алексей Аркадьевич.
- Я принес стихи, как обещал.
- О, спасибо! Хотя у сестры моей Софи уже есть список, и она в восторге. И дядя мой князь Вяземский, и Жуковский находят стихотворение Лермонтова на смерть Пушкина прекрасным. Но оно, скажу прямо, меня еще больше устыдило. Каются и князь Вяземский, и Жуковский, ближайшие друзья Пушкина. Все видели, все знали - и не понимали всей глубины трагедии Пушкина! - Карамзин вышагивал по комнате туда и сюда.
- Трагедии?
- На дуэли каждый из нас может погибнуть, хотите сказать?
- Точно так.
- Да, дуэль в данном случае частность. Пушкин сам в ней ничего трагического, я думаю, не видел. Он нашел в ней освобождение, он обрел в ней свободу. Но как же он был опутан!
Монго-Столыпин понял, что Карамзин хочет высказаться, как Лермонтов высказался в стихах о том, что волнует и беспокоит его душу, а слушать, не будучи сам говорлив, он умел. Он закурил трубку. Карамзин вернулся к столу, подобрал бумаги и взглянул на Столыпина.
- Вы спрашивали меня, - заговорил он, - что за человек Дантес. Теперь я знаю его, к несчастию, по собственному опыту. Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем - совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, - но его усыновил Геккерн, по причинам, до сих пор совершенно неизвестным обществу ( которое мстит за это, строя предположения).
- И что же?
- Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерна, а второй не было, может быть, и вовсе.
- Заложил душу дьяволу? Впрочем, продолжайте. Я слушаю вас внимательно, - зашевелился Алексей Аркадьевич и принял более удобную позу в кресле.
- Эти два человека, не знаю с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума, и повредили ее репутации во всеобщем мнении.
- В один год?! В один год не в один месяц, - глубокомысленно заметил Алексей Аркадьевич, который, влюбляясь, достигал своих целей в одну неделю.
- Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма.
- Как! Это все от них?
- Если Геккерн - автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!
- Невероятно. В самом деле, непонятная нелепость!
- Но можно взглянуть с другой стороны. В письме упоминается Нарышкин, а Пушкина объявляют первым рогоносцем после него.
- Как! Указывают на царя? В таком случае, все понятно.
- То есть это дьявольская уловка Геккерна?  Пушкин разгадал ее. Последовал вызов. Геккерн вступил в переговоры с Жуковским и с госпожой Загряжской, фрейлиной высочайшего двора и теткой сестер Гончаровых, чтобы заставить Пушкина взять вызов обратно якобы тем самым спасти честь его жены. Две недели поэта уговаривали, даже обращались к госпоже Пушкиной с тем, чтобы она написала письмо Дантесу, умоляя его не драться с ее мужем на дуэли. Она обо всем рассказывала мужу, может быть, это спасло ее, но не Пушкина. К концу двухнедельной отсрочки вдруг Геккерны объявляют о предстоящей свадьбе .
- М-да!
- Пушкин торжествовал одно мгновение, - ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса. Но Пушкин, полный ненависти к этому врагу и так давно уже преисполненный чувством омерзения, не сумел и даже не попытался взять себя в руки! Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти, он не сумел воспользоваться своим выгодным положением, он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? да ведь он сошел с ума! он разыгрывает удальца!
- А Геккерны вышли сухими из воды?
- А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вел себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания, разыгрывал честью, благородством души и так постарался, что я поверил его преданности госпоже Пушкиной, его любви к Екатерине Гончаровой, всему тому, одним словом, что было наиболее нелепым, а не тому, что было в действительности. У меня как будто голова закружилась, я был заворожен, но, как бы там ни было, я за это жестоко наказан угрызениями совести, которые до сих пор вкрадываются в мое сердце по многу раз в день и которые я тщетно стараюсь удалить.
- Ну, в чем же вы виноваты! - шумно вздохнул Алексей Аркадьевич.
- Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил.
- У света свои законы.
- Тот гений, что составлял славу своего отечества, тот, чей слух так привык к рукоплесканиям, был оскорблен чужеземным авантюристом, приемным сыном еврея, желавшим замарать его честь; и когда он, в негодовании, накладывал на лоб этого врага печать бесчестья, его собственные сограждане становились на защиту авантюриста и поносили великого поэта.
- Это самое нелепое во всем этом деле!
- Конечно, не сограждане его так поносили, то была бесчестная кучка, но поэт в своем негодовании не сумел отличить выкриков этой кучки от великого голоса общества, к которому он бывал так чуток. Он страдал ужасно, он жаждал крови, но богу угодно было, на наше несчастье, чтобы именно его кровь обагрила землю.
- Вы с Лермонтовым сошлись во мнении, - проговорил Алексей Аркадьевич, сочувственно поглядев на Карамзина; он чувствовал, что они станут друзьями.
- Лермонтов счастливее меня. Кроме дара, он проник в то, в чем я разобрался лишь после гибели Пушкина. Что я? Даже ближайшие друзья Пушкина мой дядя и Жуковский словно открыли глаза на положение Пушкина, не говоря о гонениях в его юности, лишь после его смерти. Пушкин был стеснен строгим высшим присмотром, который не может не быть тягостным, говорит Жуковский. Государь назвал себя его цензором. Милость великая - она поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Все, что выходит из-под его пера, самые невинные безделки, его поэтические шедевры, он должен был посылать к графу Бенкендорфу со всевозможными уверениями, как принято, а тот отвозил их к государю, затем возвращал их поэту с его замечаниями и вопросительными знаками, не имея возможности ни возразить, ни уточнить, в чем дело, ни оправдаться перед его величеством.
- Как перед Господом Богом.
- Как можно писать в подобных условиях, особенно лирические пьесы? Пушкин почти перестал писать, все мы думали, это из-за его женитьбы и пристрастия к раутам и балам, в частности, из-за его жены, которой естественно хотелось блистать. Он занялся историей Пугачева и Петра Великого, даже журналистикой, но его ли это дело?  Но вот снизошло на поэта вдохновение, и он написал чудную поэму "Медный всадник"...
- Первый раз слышу.
- В бумагах его нашли. О петербургском наводнении 1824 года, с явлением Петра I на берегу Невы в год основания города, а в наши дни сам Медный всадник скачет по городу... Поэму прочитал государь, поставил кое-где вопросительные знаки, одну строфу велел убрать, и Пушкин, уже уговорившись с книготорговцами, отказался от мысли издать поэму - себе же в убыток, как, смеясь, говорил у нас. Зато, когда он умер, во всем доме нашли лишь 300 рублей. Он же был небогат и жил исключительно литературным трудом, не имея возможности свободно писать и широко печататься. Граф Строганов, родственник госпожи Пушкиной, взял на себя расходы на похороны, вполне сознавая значение Пушкина для России. Были уже отосланы пригласительные билеты, отпевание назначено в Исаакиевском соборе, по приходу дома, где жил Пушкин, но неожиданно вмешались власти, отпевание перенесли в Конюшенную церковь, объявленный вынос тела утром отменили, а тело Пушкина вынесли из дома ночью, без факелов, чтобы при переносе тела днем толпа не распрягла лошадей и на руках не понесла гроб, во всех подворотнях появились солдаты, а в квартире поэта жандармы, - власти боялись не то беспорядков, не то свободного изъявления народом своей скорби. В довершение всех этих полицейских мер, которые вывели из себя даже Жуковского, на Дворцовой были устроены не то ученья, не то военный парад всех родов войск, вместо объявления траура, в день, когда гроб с телом Пушкина еще находился в подвале Конюшенной церкви.
- А еще говорят о заботах государя о семействе Пушкина.
- О семействе Пушкина государь действительно позаботился. Заплатил долги Пушкина и распорядился об издании сочинений поэта за счет казны в пользу его семьи. Но правительство словно не осознало, что погиб великий поэт, достойный общенациональных почестей. Поэтому и слышны еще голоса хулителей Пушкина. О, стыд! О, позор!

Монго-Столыпин поднялся, чтобы дать Карамзину дописать письмо к брату в Париж, и молодые люди, обменявшись крепким рукопожатием, расстались. Он снова приехал к Лермонтову, думая рассказать ему о Карамзине, об отзывах об его стихах князя Вяземского и Жуковского, но застал здесь одного из своих братьев - Николая Аркадьевича, камер-юнкера, который под началом графа Нессельроде; он вздумал защищать Дантеса, мол, тот вынужден был поступить так, как поступил, поскольку честь обязывает, то есть убить Пушкина, чем вызвал у Лермонтова больше, чем гнев. Вместо спора, он уединился у себя и начал набрасывать стихи, найдя наконец концовку для стихотворения "Смерть поэта". Вскоре он появился у стола, за которым ужинали и продолжали обсуждать о том, о чем наговорил камер-юнкер Николай Столыпин. У него пылали глаза огнем. Елизавета Алексеевна хотела усадить его за стол, но он еще весь в пылу своих переживаний и мыслей поспешил всех поразить.
- Послушайте! - сказал он. - Я уже говорил, у стихотворения нет конца, жаль, что оно уже разошлось.

    Замолкли звуки чудных песен,
    Не раздаваться им опять:
    Приют певца угрюм и тесен,
    И на устах его печать.

    А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
    Таитесь вы под сению закона,
    Пред вами суд и правда - всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
    Есть грозный суд: он ждет;
    Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед,
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
    Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
    Поэта праведную кровь!

Воцарилась тишина, все молча смотрели на Лермонтова: элегия зазвучала с такой силой негодования, что прямо мороз по коже, как сказала тут же Елизавета Алексеевна, а молодежь поскакала из-за стола, желая своими глазами прочесть новые шестнадцать строк, столь сильных, что становилось страшно за их автора.

                                  3
Граф Бенкендорф по III отделению и граф Нессельроде по министерству иностранных дел уже 28 января 1837 года, на другой день после дуэли, докладывали государю императору по этому делу. Полиция знала о предстоящей дуэли, но почему-то послала жандармов не во след за противниками, которых видели многие из представителей высшего света, возвращаясь с катанья, не на Черную речку, а совсем в другую сторону. Что по этому поводу докладывал граф Бенкендорф, неизвестно. Что касается графа Нессельроде, он приезжал с женой к Геккернам сразу после дуэли и провел у них вечер, проявляя всяческое сочувствие легко раненному Дантесу и барону Геккерну.
Вероятно, граф и барон уговорились, что Геккерн документы о дуэли предоставит не в полицию, а прямо государю через министра иностранных дел, который "благоволил лично повергнуть на благоусмотрение его императорского величества", как явствует из письма Геккерна. Им представлялось, что было все честно, и барон Дантес "был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал". Но какого-то необходимого документа в числе присланных Геккерном не оказалось, что выяснилось при докладе графа Нессельроде Николаю I.
Все хорошо, сообщает граф барону, но не хватает документа, о котором подумал сам государь. Геккерн досылает документ, который был у него под рукой и должен был приложить сразу. Но он уже встревожен и просит графа Нессельроде: "Окажите милость, соблаговолите умолить государя императора уполномочить вас прислать мне в нескольких строках оправдание моего собственного поведения в этом грустном деле; оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать вправе оставаться при императорском дворе, я был бы в отчаянии, если бы должен был его покинуть; мои средства невелики, и в настоящее время у меня семья, которую я должен содержать". Каково?!

Вполне возможно, именно документ, затребованный царем, изменил его взгляд на поведение Геккернов в деле Пушкина. Можно предположить, что это было письмо Пушкина к Геккерну, послужившее ближайшим поводом для вызова Дантеса, оскорбительное до невероятия, но вместе с тем раскрывающее подоплеку всего дела, если, конечно, поверить поэту. Но это письмо оправдывает вызов и то, что Дантес не мог поступить иначе, чем он это сделал. Значит, письмо было приложено сразу? Не хватало диплома?
Геккерн, считая себя не причастным к сочинению пасквиля или делая вид, что не причастен, диплома-то и не приложил, понимая, что этот документ возмутит царя, независимо от чьего-либо авторства. Во всяком случае, содержание диплома не могло не задеть царя за живое, и дело Пушкина осветилось в его глазах в истинном свете. До сих пор у него не было повода доверять Пушкину больше, чем Геккернам, но коль скоро в дипломе проглядывает намек, кроме его августейшего брата, и на него, Николай I вольно или невольно взял сторону поэта против его противника и поверил его оценке поведения Геккерна.
- Каналья! - возмутился Николай Павлович, и с этого момента никакое покровительство четы Нессельроде не могло помочь Геккерну сохранить свою репутацию и место при императорском дворе, очевидно, весьма выгодное даже в чисто материальном отношении.
Составив свое мнение по делу Пушкина,  царь спешит сообщить о том брату Михаилу Павловичу, который в это время находился в Риме, и сестре Анне Павловне, супруге наследника престола принца Оранского, в Гаагу уже 3 февраля 1837 года. Дантес мало занимает Николая Павловича, всю вину за случившееся он возлагает на Геккерна, приняв вольно или невольно сторону Пушкина, - его смерть и диплом открыли ему глаза? Или понадобилось для общественного мнения Европы найти козла отпущения?
- Пушкин погиб и, слава Богу, умер христианином, - Николай Павлович, написав два письма и закончив с делами, прошел к императрице, и заговорил, словно подводя итоги, чтобы и при дворе утвердилось его мнение по делу Пушкина. - Это происшествие возбудило тьму толков, наибольшею частью самых глупых, из коих одно порицание поведения Геккерна справедливо и заслуженно...
- Никс, не все его порицают, - заметила Александра Федоровна со слабой улыбкой. - Да и дуэль произошла между Пушкиным и Дантесом, и ты сам говорил на днях, что последний не мог поступить иначе. При чем же тут Геккерн?
- Это всем известно: он точно вел себя, как гнусная каналья.
- Однако! Нет, нет, я отнюдь не заступаюсь за кого-либо, как графиня Нессельроде. Для меня во всем этом деле, начиная со свадьбы Дантеса, было много загадок.
- Да, Геккерн сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью...
- В самом деле?!
- И все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным, Дантес вдруг посватался к сестре Пушкиной; тогда жена Пушкина открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна.
- Слава Богу! Но как это теперь открылось тебе, когда нет Пушкина, а документы о дуэли передал тебе через графа Нессельроде Геккерн? Или он сам тебе повинился во всем?
- Нет, Геккерн имел еще дерзость получить у меня позволения через графа Нессельроде на объяснение его поведения, хотя оно ясно, как день, то есть гадкий день.
- Так, откуда ты все знаешь, если, конечно, это не государственная тайна? - улыбнулась императрица: заинтересовавшись разговором, она почувствовала себя лучше, и Николай Павлович это заметил с удовлетворением: он любил проявлять заботу о жене, когда ей нездоровилось.
- Из дела, из письма Пушкина к Геккерну. Оно оскорбительно до невозможности, но факты таковы, они всем известны. Так как сестра Пушкиной точно любила Дантеса, то Пушкин тогда же и отказался от дуэли с ним. Но он хотел непременно драться с Геккерном, обвиняя его в сводничестве и даже в сочинении подметного письма.
- Это все Геккерн?! - императрица даже вскочила на ноги с дивана, на котором полулежала, кутаясь в шаль.
- По крайней мере, так думал Пушкин. Он хотел послать письмо к Геккерну тогда же, когда отказался было от дуэли с Дантесом. Но Жуковский, прознав о том, упросил меня принять Пушкина. Он явился во дворец не по форме, в сюртуре, и я выслушал его объяснение, признаюсь, без доверия. Уж слишком поведение Геккернов показалось мне невероятным.
- Пушкин прямо все так и рассказал?
- Поскольку в деле его замешан чужестранный посланник, он, может быть, ожидал вмешательства правительства, тем более если ему запрещают самому выступить за свою честь и честь жены.
- Бедный Пушкин!
- Но что я мог сделать? А главное, он не взял с собой пресловутого диплома, который предполагал передать графу Бенкендорфу, с письмом, ну, я думаю, на случай дуэли. А с его слов я не очень вник в суть. А суть такова: упоминая Нарышкина, указывали на меня.
- Не на Дантеса?!
- На меня. Это была месть Геккерна Пушкиной, о чем он ей говорил. Ну, разве не каналья?
- Так, это Геккерн - автор подметного письма?
- Не он, может быть, - полиция теряется в догадках, - но он причастен к делу Пушкина самым непосредственным образом, запутал всех. Я написал письма к брату Михаилу в Рим и сестре Анне в Гаагу, правда, в последнем случае я лишь обещал сообщить принцу Оранскому об одном трагическом событии, которое положило конец жизни знаменитого Пушкина, поэта: но это не терпит почты. Письмо надо отправить с курьером. Дантес - под судом, ровно и как Данзас, секундант Пушкина, и кончится по законам, и, кажется, каналья Геккерн отсюда выбудет.
- Конечно, его отзовут, коли ты его называешь не иначе, как канальей.
Августейшие супруги, глядя друг на друга, рассмеялись.
Положение Геккерна при императорском дворе внезапно для него и четы Нессельроде пошатнулось, а причины тому получили огласку во все европейских столицах из сообщений послов о смерти знаменитого Пушкина, поэта, царь лишь повторил слова из этих сообщений, которые перлюстрировались. К несчастью, Пушкин лишь ценою жизни своей достиг цели - учинить Геккерну бесчестие в масштабе европейском, что осуществил Николай I не ради поэта, с этим он опоздал, а ради собственного престижа.

Смерть Пушкина, вызвавшая глубокий отзвук в обществе, возбудила внимание и интерес к сочинениям поэта и при дворе, в императорской семье. На уроках дочерей по русской словесности присутствовала императрица, слушая чтение стихов Пушкина, а учителем был П.А.Плетнев, один из друзей поэта. При дворе читали и стихотворение гусарского офицера Лермонтова на смерть Пушкина, о котором говорили в свете, одни с восхищением, другие с возмущением.
- Твоя забота о семействе Пушкина, о печатании его сочинений всех радует и умиляет, - говорила императрица, чтобы что-нибудь приятное сказать мужу за вечерним чаем среди немногих доверенных лиц из молодых фрейлин и старых сановников. За столом сидела и графиня Нессельроде, мужеподобная по виду и характеру дама, державшая как мужа, так и высший свет в трепете.
Николай Павлович взглянул на нее:
- Вы, кажется, не любили Пушкина, графиня?
- О, государь! Кто же любил его? Все боялись его злого ума и языка, - отвечала Мария Дмитриевна без обиняков.
Николай Павлович переглянулся с императрицей, мол, то же самое можно сказать и про нее. Впрочем, всегда полезно иметь страшилку, которая служит твоим интересам. Пушкин, числясь по службе у графа Нессельроде, не пожелал покровительства графини, а для нее кто не друг ей, тот ее враг. Так, Геккерны, сумев приноровиться к ее нраву, сделались ее друзьями и подопечными, а Пушкин оказался в числе ее самых заклятых врагов.

В истории Геккернов вокруг Пушкина и его жены графиня Нессельроде была вдохновительницей, и Пушкин знал это. Прознал о том и Лермонтов, и камер-юнкер Николай Столыпин, вступившись за Дантеса, лишь напомнил о тех, кто стоит жадною толпой у трона. Шестнадцать дополнительных строк к стихотворению, которое уже читали по всему Петербургу, списки дошли уже до Москвы, прозвучали столь сильно, что прекрасная элегия зазвучала, как ода Пушкина "Вольность", одно из непозволительных, возмутительных стихотворений поэта. Клевреты графини оказались проворнее полиции и доставили ей стихотворение с дополнением. Молча она дожидалась, когда речь о Пушкине перейдет к автору стихотворения на его смерть, как повелось. Вообще ей казалось, что земля закачалась под ее ногами. Из-за покровительства Геккернам, какие они есть, супруги Нессельроде могли пострадать, и графиня, воспользовавшись случаем, решила перейти в наступление. Об элегии государь, казалось, не составил окончательного своего мнения, но с добавлением - это же воззвание к революции! Предупредить об опасности - это самый верный способ сохранить доверенность государя, и графиня этим воспользовалась.
- Много говорят в свете и о стихотворении на смерть Пушкина. Жуковский находит его прекрасным, - сказала императрица.
- Жуковский, должно быть, не знаком с дополнением, - вскинулась графиня Нессельроде; она достала лист и подала государю. - Ваше императорское величество, это воззвание к революции! - заявила графиня с обычной резкостью ее суждений.
- Это вы написали здесь?
- Да, чтобы другие этого не сделали.
Николай Павлович читает вслух последние выделенные строки, тут же снижая голос и скороговоркой: "Свободы, Гения и Славы палачи!.. Пред вами суд и правда - всё молчи!.." Ну, вот, еще говорят, этот, чего доброго, заменит Пушкина!
В это время из гостиной, где собирались на музыкальный вечер у императрицы, разнеслись звуки рояля, торжественные, патетические, словно реквием по Пушкину, - то играл капельмейстер Придворной певческой капеллы Михаил Иванович Глинка, которого приглашали теперь играть и петь романсы в Аничков дворец.

                                  4
Успех стихотворения "Смерть поэта" окрылил молодого поэта, он ожил и поднялся. Между тем стало ясно, что если стихотворение в его первоначальном виде не обратило внимания полиции, доходили даже слухи, что оно понравилось и при дворе, с добавлением последних шестнадцати строк все могло измениться: неопубликованное, стало быть, не одобренное цензурой, произведение распространяется в списках, - это уже крамола. Прежде всего в Департаменте военных поселений, где служил Раевский и куда он постоянно приносил стихи Лермонтова, читал драму "Маскарад", запрещенную цензурным комитетом к постановке, косо начали поглядывать на чиновника, который и так не отличался послушанием, а терпели его исключительно из-за его ума и знаний, необходимых для разрешения запутанных дел.

Друзья предполагали с самого начала возможность гонений за распространение стихов в списках, но сколько списков они могли сделать? Списки множились в обществе уже независимо от них. Это был успех, неожиданный и желанный, стихи выражали не просто переживания поэта за последние месяцы и дни, как поначалу, почти что в полубреду,  у него вылилось в ряд разрозненных строф, они оказались созвучны умонастроению общества, исполненному не только грусти и печали, но и гнева. Лермонтов ощутил в мучительной досаде, что стихотворение не кончено: "... и на устах его печать", - это не концовка, здесь лишь непосредственная фиксация смерти поэта. Затем последовало прощание с Пушкиным в его маленькой скромной квартире множества народа, отпевание в Конюшенной церкви с тайным выносом тела поэта из его дома ночью, без факелов, военный парад на Дворцовой площади, вместо общенационального траура, когда тело Пушкина лежало в гробу в подвале церкви, с вывозом его тела опять-таки тайно к месту захоронения во Святогорском монастыре. И голоса сочувствия по адресу убийцы гениального поэта в кругах, близких ко двору. Концовка стихотворения была подсказана самой действительностью.
Этого власть не потерпит, но не сказать всю правду нельзя было. Гонений Лермонтов не боялся, но забеспокоилась бабушка и упросила внука пойти к Андрею Николаевичу Муравьеву, чтобы тот у двоюродного брата Мордвинова, начальника канцелярии III отделения, разузнал, что и как, словом, похлопотал за него. Впрочем, о том она сама толковала Муравьеву, и он обещал справиться. Посетить Муравьева все равно надо было, отдать визит, поднявшись на ноги.

Лермонтов не застал дома хозяина, но он должен был вскоре придти; он остался его ждать. В гостиной, в кабинете Андрея Николаевича, особенно в образной, украшенной пальмами, вывезенными из святых мест, все дышало таинственной тишиной и светом не церкви, но атмосферой веры и мифа. Он не вспомнил в данную минуту стихотворение Пушкина "Цветок".

Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя...

Но одна и та же поэтическая мысль, уже нашедшая свое выражение у Пушкина, нередко вспыхивала и у него, но с иным содержанием, с иным мироощущением. И эта мысль уже приходила ему в голову в образной Муравьева в нескольких строфах, вновь пришедших теперь; Лермонтов сел было писать записку Муравьеву, который в это время как раз был у Мордвинова на службе, но потекли стихи. Он набросал их не спеша, но сразу и без помарок и перечел вслух:

Скажи мне, ветка Палестины:
Где ты росла, где ты цвела?
Каких холмов, какой долины
Ты украшением была?

У вод ли чистых Иордана
Востока луч тебя ласкал,
Ночной ли ветр в горах Ливана
Тебя сердито колыхал?

Поэт задумался и продолжал:

Поведай: набожной рукою
Кто в этот край тебя занес?
Грустил он часто над тобою?
Хранишь ты след горючих слез?

Иль, божьей рати лучший воин,
Он был, с безоблачным челом,
Как ты, всегда небес достоин
Перед людьми и божеством?

Заботой тайною хранима,
Перед иконой золотой
Стоишь ты, ветвь Ерусалима,
Святыни верный часовой!

Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и крест, символ святой...
Все полно мира и отрады
Вокруг тебя и над тобой.

Лермонтов вспомнил стихотворение "Цветок" и улыбнулся. Как музыкант, он сымпровизировал вариации на темы Пушкина, его могут даже обвинить в подражании или в напрасном соперничестве, но разве не ясно, что "Цветок" и "Ветка Палестины" исполенны совершенно иного содержания: там поэтическая мысль о жизни, здесь - о религиозной вере, тоже увядающей, но сохраняющей свой цвет и благоухание поэзии.
Лист с "Веткой Палестины" с посвящением А.М-ву Лермонтов оставил на столе и, загремев шпорами, весело сбежал по лестнице и вышел на улицу.

В это время Муравьев заехал к Лермонтову и оставил записку о том, что Мордвинов давно читал стихотворение на смерть Пушкина графу Бенкендорфу, и они ничего крамольного в нем не нашли.
- Этого не может быть! - Лермонтов понял, что у полиции еще нет дополнительных шестнадцати строк. Нет, это Мордвинов не ведал еще о них, а у Бенкендорфа они уже были, как и у царя, поскольку и в свете о них заговорили с возмущением.
Граф Бенкендорф, шеф корпуса жандармов и начальник III отделения, генерал-адъютант, по должности своей должен был всем вселять страх, но внешне он проявлял кротость и никогда не спешил докладывать государю о каких-либо происшествиях до того, как его величество проявит интерес со своей стороны, то есть не предугадывая его мысли и настроя по тому или иному делу. Возможно, кротость и в самом деле была в характере всесильного шефа жандармов, во всяком случае, он посетил Елизавету Алексеевну, зная ее хорошо через ее многочисленную родню, возможно, переговорил с Лермонтовым, или последнее поручил кому-то, а затем сказался больным и расследование перепоручил генералу Веймарну, о чем и доложил государю императору в докладной записке: "Я уже имел честь сообщить вашему императорскому величеству, что я послал стихотворение гусарского офицера Лермонтова генералу Веймарну, дабы он допросил этого молодого человека и содержал его при Главном штабе без права сноситься с кем-либо извне, покуда власти не решат вопрос о его дальнейшей участи, и о взятии его бумаг как здесь, так и на квартире его в Царском Селе. Вступление к этому сочинению дерзко, а конец - бесстыдное вольнодумство, более чем преступное. По словам Лермонтова, эти стихи распространяются в городе одним из его товарищей, которого он не захотел назвать".

Похоже, граф Бенкендорф либо уже докладывал лично государю по новому делу, либо посылал докладную записку, во всяком случае, теперь он точно знал мнение царя, которое формулирует от себя: "Вступление к этому стихотворению дерзко, а конец - бесстыдное вольнодумство, более чем преступное".
И царь, и шеф жандармов отдают распоряжения, как будто каждый от себя. Резолюция Николая I гласит: "Приятные стихи, нечего сказать; я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону".
Граф Бенкендорф велел генералу Веймарну учинить допрос и посадить под арест Лермонтова в здании Главного штаба; царь имеет в виду домашний арест с посещением старшего медика этого господина, чтобы удостовериться, не помешан ли он. Менее полугода назад Николай I распорядился совершенно также в отношении Чаадаева за его философическое письмо.
Разумеется, старший медик гвардейского корпуса посетил Лермонтова и освидетельствовал его психическое состояние, впрочем, речь могла идти вообще о здоровье корнета лейб-гвардии Гусарского полка, который проболел три месяца, а он был снова здоров и весел.
Между тем Раевский со службы не пришел домой ни вечером, ни на другой день.

                                     5
21 февраля 1837 года Раевский Святослав Афанасьевич по распоряжению его непосредственного начальника и дежурного генерала Главного штаба графа Клейнмихеля был арестован и препровожден в гауптвахту в Петропавловской крепости; очевидно, он был взят под стражу в Департаменте военных поселений, где служил, и Лермонтов, подвергнутый тем же графом Клейнмихелем поначалу домашнему аресту, не знал о том. Вероятно, генерал Веймарн, не нашедший никаких подозрительных вещей в бумагах Лермонтова, показался весьма нерасторопным, и его заменили.
Взяв показания у Раевского, признавшего себя единственным распространителем стихов Лермонтова, граф Клейнмихель потребовал у Лермонтова, чтобы он назвал имя того, кто распространял его стихи, под угрозой суда и отдачи в солдаты. Он столь усердствовал, желая наказать прежде всего губернского секретаря Раевского, который постоянно проявлял непокорность. Лермонтов не очень боялся судьбы декабристов, но допрос велся дома, он боялся огорчить бабушку, да имя Раевского не могло не всплыть, - он назвал его, что легло камнем на его душу во все время следствия, суда и ссылки. Он считал себя виновником гонений на Раевского, хотя это было не так. Раевский был человек решительный, весьма самоуверенный, он привык, очевидно, покровительствовать юному поэту еще со времени его учебы в Москве в Университетском пансионе и позже в Петербурге, заводя знакомства среди литераторов, словно прокладывая тропу для его протеже.

Показания его весьма характерны, он пишет их с расчетом, чтобы умалить обобщающий смысл стихотворения Лермонтова, а также имея в виду, чтобы и поэт дал показания в том же духе. И черновик своего показания с запиской посылает камердинеру Лермонтова Андрею Ивановичу через сторожа, не совсем отдавая отчет в том, где он находится. Пакет был перехвачен и лишь усугубил вину Раевского. Он хотел, чтобы Лермонтов отвечал согласно с его показаниями, "и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже". Здесь уж заговор налицо. Между тем, если бы не перехват пакета, непокорность чиновника - это другой вопрос, по показаниям Лермонтова могло бы все кончиться ничем, во всяком случае, для Раевского. А так, хотя и не преданный военному суду, как о том хлопотал граф Клейнмихель, Раевский был переведен в Оленецкую губернию, а Лермонтов - в Нижегородский драгунский полк на Кавказе, что для него в ту пору было нечто желанное, чем ссылкой. Ведь недаром последовал за ним и Монго-Столыпин.

Лермонтов дал следующее показание - прекрасною прозою, точно дар его через трагедию Пушкина вызрел и высветлился окончательно:
"Я был еще болен, - пишет он, - когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли ее и ко мне, обезображенную разными прибавлениями; одни, приверженцы нашего лучшего поэта, рассказывали с живейшей печалию, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, принужден сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурен собою - они говорили также, что Пушкин негодный человек, и прочее... Не имея, может быть, возможности защищать нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения.
Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; - и врожденное чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнию раздраженных нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях так громко они восстают против убитого, - мне отвечали: вероятно, чтоб придать себе более весу, что весь высший круг общества такого же мнения. - Я удивился - надо мною смеялись. Наконец после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое - утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моём воображении и очернила еще более несправедливость последнего. Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства императора, богом данного защитника всем угнетенным; но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, - некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счет выражения вовсе не для них назначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредном (как и прежде мыслил и ныне мыслю) для других еще более, чем для себя. - Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка. Прежде я писал разные мелочи, быть может еще хранящиеся у некоторых моих знакомых. Одна восточная повесть, под названием "Хаджи-Абрек", была мною помещена в "Библиотеке для чтения", а драма "Маскарад", в стихах, отданная мною на театр, не могла быть поставлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель не достаточно награждена.
Когда я написал стихи мои на смерть Пушкина ( что, к несчастию, я сделал слишком скоро), то один мой хороший приятель Раевский, слышавший, как и я, многие неправильные обвинения, и по необдуманности, не видя в стихах моих противного законам, просил у меня их списать; вероятно, он показал их, как новость, другому - и таким образом они разошлись. Я еще не выезжал и потому не мог вскоре узнать впечатления произведенного ими, не мог вовремя их возвратить назад и сжечь. Сам я их никому больше не давал, но отрекаться от них, хотя постиг свою необдуманность, я не мог; правда всегда была моей святыней, - и теперь, принося на суд свою повинную голову, я с твердостью прибегаю к ней, как единственной защитнице благородного человека перед лицом царя и лицом божиим.
Корнет лейб-гвардии Гусарского полка,
                                                                  Михаил Лермонтов".

С началом следствия Лермонтов сидит под арестом в тюрьме в здании Главного штаба. К нему никого не пускали, кроме камердинера и слуги, лучше сказать, дядьки Андрея Ивановича. Лермонтов попросил его заворачивать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спички написал ряд стихотворений. Одно из них непосредственно воссоздает обстановку тюрьмы в здании Главного штаба через площадь от Зимнего дворца. Поэту приходилось писать спичкой на скверной бумаге, поминутно повторяя вслух строки и строфы, чтобы удержать их в памяти, пока не удастся записать.

               Л е р м о н т о в
        (думая несомненно о Раевском)
Кто б ни был ты, печальный мой сосед,
Люблю тебя, как друга юных лет,
    Тебя, товарищ мой случайный,
Хотя судьбы коварною игрой
Навеки мы разлучены с тобой
    Стеной теперь - а после тайной.

В мрачной тишине он слышит напевы соседа, звуки льются, как слезы...

И лучших лет надежды и любовь -
В груди моей все оживает вновь,
    И мысли далеко несутся,
И полон ум желаний и страстей,
И кровь кипит - и слезы из очей,
    Как звуки, друг за другом льются.

Из мук и тревог его души стихи, как жемчужины, теперь выпадали, исполненные мысли, музыки, совершенства. И стены тюрьмы раздвигались, небеса сияли над землей... Лермонтов, словно вынесенный на просторы лесов и полей, окидывал пламенным взором вокруг, вступая по бескрайней земле во времени и фиксируя свои впечатления:

Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка;

Когда, росой обрызганный душистой,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой;

Когда студеный ключ играет по оврагу
И, погружая мысль в какой-то смутный сон,
Лепечет мне таинственную сагу
Про мирный край, откуда мчится он, -

Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, -
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога...

Николай I повелел и 27 февраля 1837 года вышел приказ о переводе корнета лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтова тем же чином в Нижегородский драгунский полк на Кавказе. Поэт вышел на свободу, чтобы, сменив мундир, выехать туда, куда давно тянулась его душа. Лучшего решения для него не могло быть. Лермонтов печалился лишь об участи Раевского, которого высылали на север. Елизавета Алексеевна крепилась, поскольку внук был доволен, ссылку на Кавказ воспринимал, как милость государя, он твердил, что едет за лаврами, и тоже решил отправиться за лаврами Алексей Аркадьевич - охотником на Кавказ, что было в обычае для гвардейских офицеров, наскучивших светскими увеселениями, с одной стороны, а с другой - непрерывными маневрами между Царским Селом и Петергофом под командованием государя императора. Алексей Аркадьевич присмотрит за Мишенькой; кроме того, граф Бенкендорф, как нарочно, устранившийся от дела гусара-поэта, обнадеживал Елизавету Алексеевну скорым прощением и возвращением ее внука в столицу, прибавив ко славе поэта, и лавры воина. Блестящая будущность открывалась перед ним, чего же унывать и плакать.
В новом мундире, срочно сшитом, более блестящем, чем гусарский, Лермонтов явился по начальству, то есть к  тому же графу Клейнмихелю, которому не удалось отдать Раевского под военный суд, а поэта - в солдаты, - единственная неприятная заминка в сборах на Кавказ, - он громко расхохотался на лестнице, сбегая по ней. Теперь влекла его к себе Москва!



« | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | »
Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены