C:\Users\Henry\AppData\Local\Temp\F3TB8F9.tmp\ru_index1.tpl.php Сказки Золотого века. Часть II. / Эпоха возрождения


Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Сказки Золотого века. Часть II.

 Часть II

 Глава  VI. Свидания-сны. Художник и царь. Явление Демона.

                                  1
Первые дни пребывания в Москве Лермонтова Мария Александровна и его брат Алексис ничего от него не слышали, кроме всевозможных шуток и хохота, будто молодой офицер приехал или едет в отпуск, беспечно весел и беззаботен. Лермонтову в самом деле было весело приезжать после необходимых визитов к Лопухиным в их старый просторный дом на Молчановке, где напротив стоял дом, где он некогда жил с бабушкой, и воспоминания оживали в душе, пусть самые горькие, не без муки сладости.

Мария Александровна, взрослая барышня в годы его отрочества, не казалась старше, а моложе своих лет, словно юность вернулась и к ней с его возвращением, только Алексис уже выглядел взрослым мужчиной, солидным и степенным, хотя так еще и не женился. Он был главой семьи, а хозяйкой в доме Мария Александровна, что весьма забавляло Лермонтова, который привык с ними проводить время под эгидой взрослых, выходило, они повзрослели, а он - нет. Время от времени он так забывался, что забегал в комнату Вареньки, где все оставалось, как при ней, точно желая застать ее врасплох, а ее нет. И давно нет.
Он о ней не спрашивал, и они - ни Мария Александровна, ни Алексис - не говорили о Вареньке ему, как повелось давно: в начале их взаимоотношения никто не воспринимал всерьез, затем возникла тайна, внезапно возбудившая ревнивую злобу у Бахметева, который нашел теперь обоснование своему чувству в преследовании поэта правительством.
Со звоном колоколов под вечер почему-то зашел разговор о дуэли и смерти Пушкина, до Москвы доходили лишь всевозможные слухи.
- Шутки в сторону, - сказала Мария Александровна, - расскажите нам, Мишель, обо всем, что случилось, все, как было.

Лермонтов задумался; в это время подъехали сани к дому, и у него застучало сердце. Он опустил глаза и отошел в сторону. Входя в гостиную в шубке, Варвара Александровна порывисто поцеловала сестру и брата и с тем же движением устремилась к Лермонтову, который поднял на нее свои бездонные глаза, и она невольно остановилась, как остановилась бы у озера или моря в сиянии света. Словно уже не видя его в этой стихии вод и света, она протянула обе руки, он подошел к ней и сжал ей руки. Глаза ее увлажнились и просияли счастьем.
- Я радуюсь тому, что вы стали тем, кем хотели быть. Случай и решимость тут бы не помогли, если бы не гений. Я на минуту, - проговорила Варвара Александровна, оглядываясь мельком на сестру и брата. - Ну, на пять минут.
Мария Александровна и Алексис под разными предлогами удалились; Варвара Александровна скинула шубку и, опускаясь в кресло, сказала Лермонтову:
- Садитесь, Мишель. Вы удивляетесь тому, что я так много говорю?
Слуга вошел со свечой и зажег свечи в канделябрах.
- Я радуюсь тому, что вы на меня не сердитесь, - отвечал Лермонтов, усаживаясь в кресло напротив Варвары Александровны за стол с другой стороны.
- Никогда не сердилась. За что? Уж вы-то передо мной ни в чем не провинились.
- Нет, вина есть, вы не все знаете. Но гложет меня ныне вина перед другим. Святослава Раевского вы помните?
- Да, кажется, помню. Ведь я знала почти всех, о ком заботилась ваша бабушка. То есть ее заботы о вас распространялись и на других. Вот почему все ее звали бабушкой. Как, должно быть, она опечалена вашей участью!
- Разве моя участь печальна?
- Прекрасна, не сомневаюсь. Но все-таки бабушка-то опечалена разлукой с вами.
- Сожалеет, что учила меня всему, нанимая лучших учителей, в особенности российской словесности. Да, поздно.
- Вам смешно? А что с Раевским?
- За стихи мои, за распространение непозволительных стихов был арестован...
- Он это делал?
- Да.
- Он это делал сам, по своей воле? Я сама переписывала ваши стихи, всех не изловишь.
- А поплатился он один и по моей вине.
- Как это?
- Когда меня допрашивали первый раз, я отказался назвать его имя. Отпирательство мое, известное дело, не понравилось властям. Другой раз допрашивали меня от имени государя, сам дежурный генерал Главного штаба граф Клейнмихель, он же начальник Раевского, строптивый нрав которого он уже знал, да он уже сидел под арестом, о чем я еще не знал. Граф заявил, что ежели я не назову имя сообщника, то меня отдадут в солдаты. Я подумал, что этого бабушка не снесет, пришлось принести ей жертву, я назвал имя Раевского, и его начальство обрадовалось случаю расправиться с непокорным чиновником.
- В чем же ваша вина, Мишель?
- Я выдал его властям. Лучше бы мне в солдаты, в Сибирь!
- А бабушка? Я знаю, что вы думали лишь о ней, а не о себе, вам нужна буря, гроза. Наверное, и Раевский таков, недаром вы друзья. Он ведал, что делает. И если бы не он, не такие, как он, разве стихи ваши на смерть Пушкина распространились бы по Петербургу, по Москве и по всей России? Он герой, а вы поэт.
- Вот это хорошо! Но вина моя - во мне. Зачем я назвал его имя, да его же начальнику!
- Все равно узнали бы, кто был рядом с вами, тем более жил в одном доме. Шан-Гирея не допрашивали?
- Когда опечатывали мои бумаги, уже после моего ареста, Шан-Гирей был дома, пришел из училища, но на него не обратили внимания.
- Наверное, к большой его досаде.
- Вы смеетесь, а он так вас любит. Меня уверил, что я вашего мизинца не стою.
- Он еще ребенок, многого не понимает.
- Откуда вы знаете мои слова?
- Это ваши слова? Впрочем, ныне вся Россия повторяет ваши слова. К вам пришла слава, - поднимаясь, Варвара Александровна взялась за шубку. - Мне пора!
- Мы еще увидимся? - вскочил на ноги Лермонтов.
- Только не так, как в прошлый раз.
- Как нынче?
- Да!
"Это сон! - подумал он. - Ее здесь не было; мне приснилось все - и ее приезд, и ее речи, и ее взгляд, столь ласковый, как детская улыбка восхищения". Но весенний запах талого снега от ее шубки все носился в воздухе.

                                  2
Послышались с улицы скрип полозьев отъезжающих саней; Лермонтов, распрощавшись с Марией Александровной, - Алексиса ждали к ужину, - уехал к себе, то есть в дом одной из тетушек, где остановился. Поднявшись к себе неприметно, - обычно так рано он не возвращался, - Лермонтов порылся в саквояже и достал тетради со старыми записями и стихами, еще московских лет, - и пяти лет петербургской жизни как не бывало!
Как он грезил по ту пору Кавказом, чтобы нежданно-негаданно оказаться на пустынных берегах Невы и северного моря. Он вернулся в пору первой своей юности, ощущая, как и тогда, присутствие Вареньки Лопухиной. Он всюду - на стене, в углу, в темно-светлом от снега и свечей окне - видел то ее взгляд, то профиль, то плечи в ее изящном светло-коричневом платье, она прислушивалась к нему, словно продолжая прерванную беседу - тогда и теперь. И он обращался к ней - тогда и теперь, - прочитывая мысли и стихи, точно ныне написанные, сокровенные грезы и звуки, безмолвные, как звезды, и невидимые при свете дня, или ноты, ожившие мелодией, узнаваемой до слез.
- Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю об вас да о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз лишь на ваших вершинах творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновенье гордился он ею!..
Эта запись среди стихов 1832 года, навеянная воспоминаниями детства. Вот еще!
- Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов; они так сияли в лучах восходящего солнца, и, в розовый блеск одеваясь, они, между тем как внизу все темно, возвещали прохожему утро. И розовый цвет их подобился цвету стыда: как будто девицы, когда вдруг увидят мужчину, купаясь, в таком уж смущенье, что белой одежды накинуть на грудь не успеют.
Как я любил твои бури, Кавказ! те пустынные громкие бури, которым пещеры как стражи ночей отвечают!.. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое, иль виноградник, шумящий в ущелье, и путь неизвестный над пропастью, где, покрываяся пеной, бежит безымянная речка, и выстрел нежданный, и страх после выстрела: враг ли коварный, иль просто охотник... все, все в этом крае прекрасно.
- А это что? - встрепенулся вновь Лермонтов. Многие стихи, отдельные строфы из старых тетрадей он помнил, даже вносил их в новые стихи или подвергал решительной обработке, так "Бородино" родилось, много лет спустя, из наброска в старой тетради, не забытого им, но многих стихов не помнил, тетради эти открывал редко, и вдруг он находил стихи, из которых вырастал таинственный образ его поэмы "Демон". В пятнадцать лет он написал стихотворение "Мой демон", в семнадцать снова - в развитие темы и образа, который все более очеловечивается, наполняясь, как и сказать иначе, духом возрожденчества.
 
И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня,
И ум мой озарять он станет
Лучом чудесного огня;
Покажет образ совершенства
И вдруг отнимет навсегда
И, дав предчувствия блаженства,
Не даст мне счастья никогда.

Однажды в прекрасный весенний день с тающим всюду снегом, с капелью с крыш, Лермонтов отправился пешком по Москве, долго бродил и, уже усталый, оказался в переулке у дома, где жила его тетка Верещагина. Он здесь часто бывал, но его кузина Сашенька Верещагина где-то за границей познакомилась с неким бароном Хюгелем и собралась выйти замуж, покинуть Россию, делать нечего, но от шуток он не мог воздержаться, чем это русских женщин привлекают бароны, и между ними вышла размолвка. Однако весна так расслабила его, что он забрел к ним передохнуть. Странным образом он вошел в дом, никого из прислуги не встретив, еще страннее: ему навстречу вышла Варвара Александровна.
- Вы здесь? Счастлив увидеться с вами...
- Скажи, с тобой, - промолвила с прежней ласковой и открытой улыбкой Варвара Александровна.
- Я буду с вами всегда на "вы", - отвечал он со смущением, не уверенный, это сон или явь; при ярком свете дня на улице в доме было сумрачно и зыбко. - Это не холодное "вы", а высокое... Или холодное и высокое вместе, вы сами выбрали этот путь.
- Это у вас было право выбора, не у барышни, вас любившей, как во сне. Однажды, проснувшись, я поняла, что жизнию своею я вынуждена распорядиться сама. Вечно грезить нельзя.
- Я предпочитаю всегда действовать, чем думать, но в отношении вас, как и неба и звезд, я мог лишь грезить...
- Это странно. Признаюсь, я надеялась до последней минуты, что вы вмешаетесь как-нибудь, и помолвка сорвется, и свадьба не состоится.
- Я не мог явиться, как Демон. А как хотелось!
- Вы и явились, как Демон, но поздно, и лишь сделали меня нечастной навеки.
- Счастливой вас видеть - душа бы моя не вынесла. Счастливы в замужестве в наше время лишь пошлые создания.
- Но почему все лучшее в мире должно страдать или подвергаться гонениям?!
- Признаюсь и я, - всплеснув руками, проговорил Лермонтов. - Я написал драму в прозе, задумал роман, мечтая о литературной мести...
- Кому? Неужели мне?
- Но теперь все изменилось.
- Что?
- Вы несчастливы и вы остались самими собою. Что-то светлое, но не девичье, а женское и ангельское, как мать в восприятии ребенка. Я знаю, это даром не дается. Это мука. Душа восходит к новой ступени любви и красоты.
- Я знаю, именно вы выбрали такой путь. Это путь Демона, которым вы очарованы с детства. В конце концов, ваш Демон - это вы сами.
- А вы испанская монахиня, покинувшая стены монастыря, чтобы выйти замуж за господина Бахметева?
- Я была испанской монахиней лишь в вашем воображении и в портрете. Но Демон унесся куда-то и забыл о ней. Тем лучше!
- Лучше?
- Иначе бы он непременно погубил ее.
- Лучше господин Бахметев?
- При чем здесь Бахметев? Вы придаете ему значение, какого он не имеет; его вы не хотели знать, его нет для вас. Он всего лишь мой муж, как есть у меня дом и прислуга, все то, что необходимо для жизни на земле. Не мною это устроено.
- Уж конечно. Богом!
- За это вы и враждуете с миром, как Демон. Хорошо. Там - ваше право, ваше призвание, ваш подвиг. Вступиться за поэта и пострадать за это - подвиг. Но со мной зачем вам враждовать?
- Враждовать с вами?!
- В минуту увлечения и любви, во мгновенье предстоящей разлуки я прошептала, что никому, кроме вас, принадлежать не буду, опрометчиво и безоглядно, как и бывает в юности. Я доверилась вам; полюбить от всей души - значит довериться. Я ожидала услышать то же самое от вас, поскольку страсть в вас пылала куда сильнее, чем во мне. Всякому слову вашему я поверила бы.
- Я не хотел обмануть вас напрасным обещанием, как в юности клянутся в чем угодно.
- Да, я помню ваши стихи, посвященные мне. Вы постоянно меня предостерегали.
- Я вас предостерегал?!
- "Мы случайно сведены судьбою..." Или: "Оставь напрасные заботы..." Или: "Мой друг, напрасное старанье!" Вы помните их? В ту пору я не вникла в их смысл, слышала лишь ваш голос, полный любви, восхищения и счастья, что вы почему-то называли страданием. Но ныне я понимаю вас лучше. Созревши рано умом, вы душой были юны, как юны и теперь. Это только в юности, в самую пленительную ее пору, любви взаимной мало, тем более что она не может быть вполне реальной, но ощущается необходимость высокого призвания, страданий и подвига, славы, - чем вы и жили в ту пору, и теперь всецело. Вы продолжаете восхождение, а мне пришлось после снов и грез девичьих сойти на грешную землю.
- Вы правы, может быть. Ныне я лучше понимаю вас и виню во всем себя одного. Это - как с Раевским. И все же в этих не очень вразумительных стихах все те же чувства, какие испытываю сейчас.
- О каком стихотворении вы говорите? Или о всех?
Лермонтов произносит с легким недоумением:

Мой друг, напрасное старанье!
Скрывал ли я свои мечты?
Обыкновенный звук, названье,
Вот все, чего не знаешь ты.
Пусть в этом имени хранится,
Быть может, целый мир любви...
Но мне ль надеждами делиться?
Надежды... о! они мои,
Мои - они святое царство
Души задумчивой моей...
Ни страх, ни ласки, ни коварство,
Ни горький смех, ни плач людей,
Дай мне сокровища вселенной,
Уж никогда не долетят
В тот угол сердца отдаленный,
Куда запрятал я мой клад.
Как помню, счастье прежде жило
И слезы крылись в месте том:
Но счастье скоро изменило,
А слезы вытекли потом.
Беречь сокровища святые
Теперь я выучен судьбой,
Не встретят их глаза чужие,
Они умрут во мне, со мной!..

- Что же я говорю? Или это все ваш Демон? Он-то сыграл злую шутку с Екатериной Сушковой, напугав меня, что в ожиданиях своих я буду обманута не менее вероломно, как она. Я испугалась новой встречи с вами, как неминуемого стыда и позора, и сочла за благо выйти замуж. Это необходимо было еще по причине, какую вы найдете ничтожной.
- По какой причине еще?
- Отцовское наследство перешло к сыну всецело, мы, сестры, оказались из богатых невест вдруг бесприданницами; с женитьбой любезного брата, пусть он добр душой, мы окажемся в чужой семье. Я поняла: ради собственного достоинства должно выйти замуж; за кого - не имело значения. И все бы было хорошо, если бы не ваш Демон. В глазах моего добрейшего мужа я преступница, я была влюблена в вас и любила до обмороков и чудачеств, то есть жила монахиней в своей девичьей, чуждаясь света.
- Все прекрасное, все высшее и особенное, чем вы были столь восхительны в юности, он повернул против вас?! В каком веке он живет?
- Но разве и ваш Демон не поступает в точности также?
- Значит, мой Демон вселился в вашего мужа, чтобы любить вас?
- Вы смеетесь? А я его боюсь до смерти.
- Оставьте! Это всего лишь богатенький и добрейший муж, услуживый, как слуга. Чего еще нужно жене с ее умом и достоинством прелестной женщины? Я думаю, Беатриче была вполне счастлива в замужестве, кто бы ни был ее муж, в лучах поклонения Данте.
- В каком веке живете вы, Мишель?
- В каком веке жил Пушкин? В блистательном!
- А ныне мы видим его закат?
- Закат бывает прекраснее дня.
По Москве разносится колокольный звон.
- Это сон, - Лермонтов осторожно протягивает руку в сторону Варвары Александровны, она приподнимается, рука его касается ее плеча, она вздрагивает, он тоже, она отходит и исчезает в дверях. - Это чудный сон. Это Вечная женственность посетила меня, ее премудрость, София?!
Послышались голоса из дальних комнат, Лермонтов выбежал вон из дома и побрел восвояси.
В ночь перед отъездом ему пришло на ум помолиться, не за себя, он узнал, что Варенька больна, и ему сделалось грустно до слез, словно услышал весть о ее смерти. Перед иконой в дальнем углу дома (собственно это была часовенка в фонаре дома) с изображением богоматери.
Не успел Лермонтов преклонить колени, как в голове возникла строка, которая уже не могла не родить, как волна, другую, а та - третью, и он побежал к себе записать.

Я, матерь божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,

Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного,
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой заступнице мира холодного.

Окружи счастием душу достойную;
Дай ей сопутников, полных внимания,
Молодость светлую, старость покойную,
Сердцу незлобному мир упования.

Срок ли приблизится часу прощальному
В утро ли шумное, в ночь ли безгласную -
Ты восприять пошли к ложу печальному
Лучшего ангела душу прекрасную.

И тут же из старых стихов, потерявших смысл, он составил новый, полный для него величайшего значения.

    Расстались мы, но твой портрет
    Я на груди моей храню:
    Как бледный призрак лучших лет,
    Он душу радует мою.

    И, новым преданный страстям,
    Я разлюбить его не мог:
    Так храм оставленный - все храм,
    Кумир поверженный - все бог!

Он снова любил ее, не госпожу Бахметеву, пусть она и ныне была хороша, с той полнотой облика и выражения, в цвете лет молодой женщины, когда все в ней - любовь, а Вареньку Лопухину, деву невинную, простую и чудесную, как ангел.
Прощаясь с Марией Александровной, Лермонтов говорил ей то же, что писал Раевскому:
- Прощайте, мой друг. Я буду вам писать про страну чудес - Восток. Меня утешают слова Наполеона: "Великие имена возникают на Востоке". Видите, все глупости. Но я обещаю уж точно прислать вам черкесские туфельки - вам и вашей сестре. Только не говорите ей - от кого. А то Бахметев изорвет их.

                                3
Один из учеников Брюллова Мокрицкий настолько понравился художнику, что он поселил его у себя на квартире при Академии художеств и постоянно держал при себе, как подмастерья, щедро делясь с ним своими знаниями об искусстве и мастерством, и тот, хотя и не оставил картин, сколько-нибудь приметных в истории русской живописи, тем не менее свершил нечто немаловажное: он, живя рядом с великим художником, писал дневник и по нему впоследствии написал "Воспоминания", что уже новость в истории русского искусства.
Ученик близко наблюдал своего учителя, полный восхищения: "Небольшой рост его заключал в себе атлетические формы: эта широкая и высокая грудь, эти мощные плечи и при них маленькие оконечности прекрасной формы, - не говорю уж о его прекрасной голове... - невольно обращали на себя внимание всякого... Взгляните на его чело: не узнаете ли в нем форм величавого чела Юпитера Олимпийского? Его глаза с сильно развитыми зрачками, с дугообразными над ними веками, склоненными к наружному углу; подбородок и задняя часть головы в профиль, самое даже расположение кудрявых волос напоминают голову Аполлона Бельведерского. А какая красота рта! Эти превосходно нарисованные губы, которые, когда он говорил, рисовались изящными линиями. Я не знал мужского лица прекраснее его; для меня он был красавец; но красота его была мужественная, с выражением ума, проницательности, гениальности".

Прекрасная внешность соответствовала личности художника, которая обладала свободой, какой не знали русские художники и поэты, может быть, благодаря длительному пребыванию в Италии. Или Брюллов ощущал себя художником эпохи Возрождения? Ничья воля - ни друзей, ни монарха - не могла воздействовать на него, он не мог ни дышать, ни творить, помимо своей воли и вдохновения.
Вот запись, отнесенная к 25 января 1837 года. "Сегодня в нашей мастерской было много посетителей - это у нас не редкость: но между прочими были Пушкин и Жуковский. Сошлись они вместе, и Карл Павлович угощал их своей портфелью и альбомами. Весело было смотреть, как они любовались и восхищались его дивными акварельными рисунками, но когда он показал им недавно оконченный рисунок: "Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне", то восторг их выразился криком и смехом... Пушкин не мог расстаться с этим рисунком, хохотал до слез и просил Брюллова подарить ему это сокровище: но рисунок принадлежал уже княгине Салтыковой, и Карл Павлович, уверяя его, что не может отдать, обещал нарисовать ему другой. Пушкин был безутешен: он с рисунком в руках стал перед Брюлловым на колени и начал умолять его: "Отдай, голубчик! Ведь другого ты не нарисуешь для меня; отдай мне этот". Не отдал Брюллов рисунка, а обещал нарисовать другой... Это было ровно за четыре для до смерти Пушкина..."

Это было в тот же день, когда Пушкин разговаривал с Николаем I в последний раз, и Жуковский, верно, чувствуя состояние поэта, не расстался с ним, а забрел с ним к Брюллову, - в ночь Пушкин переписал письмо к Геккерну и утром 26 января отправил его.
После смерти Пушкина теперь Брюллов был безутешен, он буквально разболелся, ничего не мог делать. Он "велел мне, - пишет Мокрицкий, - читать стихи Пушкина, и восхищался каждой строкой, каждой мыслью и жалел душевно о ранней кончине великого поэта. Он упрекал себя в том, что не отдал ему рисунка, о котором тот так просил его, вспоминал о том, как Пушкин восхищался его картиной "Распятие" и эскизом "Гензерих грабит Рим". При этом он обнаруживал грусть свою по Италии; жалел, что петербургский климат не благоприятствует его здоровью и с горьким чувством сказал: "Нет, здесь я ничего не напишу: я охладел, я застыл в этом климате; здесь не в силах я написать этой картины!"..

В самом деле, время шло, он еще не приступил к работе над задуманной большой картиной "Осада Пскова", начинал писать портреты, многие из них пылились не оконченные, все что-то мешало, и он оживлялся лишь при мысли, что нужно ехать в Италию. О настроении Брюллова, очевидно, докладывали государю, ибо даже пронесся слух, будто бы он заявил: "Пусть себе едет и берет с собой все свои работы, чтобы там их окончить".
Возможно, это был всего лишь слух, не совсем достоверный, иначе Брюллов воспользовался бы случаем и уехал в Италию. Между тем последовало повеление от имени государя Брюллову написать большую семейную картину, но, кажется, не всей императорской семьи, а лишь женской половины: императрицы Александры Федоровны в окружении великих княжен.
Картина могла бы выйти замечательной, если бы Брюллов вдохновился ею. Но одно повеление от царя болезненно подействовало на художника. Он приехал в Петергоф; в Большом Петергофском дворце ему отвели комнату; из Коттеджа, где жила императорская семья, подъехал царь с императрицей и дочерьми.

Императрица имела болезненный вид, при этом она держалась и одевалась как молодая. Ее профиль, хотя немного суровый, - это сказывалась приближающаяся старость, - был все еще прекрасен. А вокруг нее три дочери: великая княжна Мария Николаевна, чертами и характером, говорят, - вылитый отец, пусть невелика ростом; великая княжна Ольга Николаевна - сама кротость, с прозрачным цветом лица, а в глазах небесное сияние; великая княжна Александра Николаевна - еще подросток, жива, шаловлива, обещает быть красивейшей среди сестер.
Они поглядывали на знаменитого русского художника с изумлением. Ведь они привыкли к вниманию и восхищению ими вокруг, обладая всем, чем только может гордиться человек: юностью, красотой, достоинством принцесс. Между тем художник ни в чем не уступал им - ни в достоинстве, ни в красоте, пусть держался без всякой робости или важности, а совершенно просто, словно он не во дворце среди членов императорской семьи, где всякий робеет и полон почтения. Он деловито возился с принадлежностями своего ремесла, похожий скорее на античное изваяние, вдруг ожившее и потому внушающее трепет.
- Как! Это и есть тот самый Брюллов?! - заговорили между собою сестры. - Он не похож на художника. И смотрит он дерзко.
- Как врач? - усмехнулся Брюллов. - Нет, я должен быть еще более внимательным.
Николай Павлович и императрица переглянулись.
- Нам всем вместе надо занять какую-то позу? - спросила императрица.
- Нет, государыня, я видел вас всех вместе, а начнем со старшей княжны, - распорядился Брюллов, усаживая в кресло Марию Николаевну, а потом снова поднимая ее на ноги.

Императрица с другими дочерьми вышла на прогулку, а государь уселся в кресло и стал, по своему обыкновению, делать замечания то дочери, даже вскакивая на ноги, чтобы поправить ее наряд, то художнику, чего последний не вынес. Он начал было набросок карандашом, но тут же опустил руку.
- Что? Почему же ты остановился? - справился Николай Павлович, слегка нахмурившись.
- Ваше императорское величество! У меня со страху рука дрожит и писать не может, - отвечал Брюллов, при этом с улыбкой взглядывая на модель. Великая княжна Мария Николаевна невольно рассмеялась и тоже нахмурилась.
Николай Павлович поднялся во весь свой рост с полным сознанием, что он красив как мужчина и исполнен величия как император; ему очень хотелось, чтобы знаменитый Брюллов написал его портрет, но пусть пока начинает с его семьи. Он не нашелся, что сказать: это дерзость или шутка? Во всяком случае, намек был ясен. Он мог бы и удалиться, оставив в просторной комнате кого-нибудь из придворных. Но вышло бы, что его удалил Брюллов.
- Отложим до завтра?  - великая княжна Мария Николаевна обрадовалась: позировать художнику, который без всякого восхищения и даже почтения рассматривал ее, да еще в присутствии отца, ей тоже было неловко.
- Отложим, - сказал Брюллов. - Мне надо приготовить холсты для этюдов.

На следующий день он никого не дождался. Затем сеанс несколько дней не назначался из-за всевозможных увеселений и приемов. Наконец до Брюллова дошло, что государь уехал на два дня в Петербург. Он решил, что если инициативу не возьмет на себя, лето он проведет впустую в стенах Большого Петергофского дворца.

Он загорелся идеей написать на одном холсте императрицу и великую княжну Марию Николаевну на лошадях, увидев их в аллеях сада в окно. Послал придворного сказать императрице, мол, это будет сюрпризом для государя, что увлекло Александру Федоровну и ее дочь. Августейшие всадницы прискакали, и работа закипела. Художник писал картину у раскрытого настежь окна, стоя в комнате. Погода благоприятствовала; в первый день с перерывами всадницы, сменяя друг друга или вместе, позировали в течение шести часов.
На следующий день, когда императрица сидела на лошади перед окном, пошел дождь. Брюллов, не обращая внимания на дождь, продолжал работу. Придворные возмутились и несколько раз порывались прекратить сеанс, но императрица удерживала их знаками; уже платье ее промокло, но она им говорила:
- Пока он работает, не мешайте ему.
Вообще попадать под дождь ей было не в диковинку. На маневры и ученья вслед за государем императором выезжал и двор, это было увлекательное зрелище: показательные сражения гусар и конногвардейцев, несущихся на конях во всю прыть, - настоящий театр! И если при этом начинался дождь, что нередко случалось, нельзя же было всем прятаться от дождя, даже ей, императрице, - зато промокнешь насквозь, тоже весело.

Николай Павлович по возвращении в Петергоф подивился проворству Брюллова, но в тоне его звучал упрек и лицо его хмурилось.
- Ты, как русский мужик, который долго запрягает, да быстро едет. Я доволен твоей работой, но не тобой. Мне все уши прожжужали о твоей... неделикатности. Ты здесь у окна, а императрица на лошади под дождем.
- Государь, когда начинается дождь, или прекращается, бывает, освещение становится совершенно особенным, как по утру роса сияет на солнце. У ее величества глаза заблестели, как бриллианты, видите?
- Это у лошади, я вижу! - металлически звучным голосом возразил Николай Павлович. - Брюллов, о том ли я говорю?
- Ее величество сама поощряла меня писать ее под дождем, - настаивал на своем Брюллов.
- Это ее деликатность, не твоя, Брюллов! - бросил Николай Павлович.

Художник, оставшись один, повернул неоконченный портрет к стене и больше к нему не возвращался. Он уехал в Петербург. Так весна пропала, а летом его снова вызвали в Петергоф. Он подмалевал на отдельных холстах, для исполнения большой семейной картины, портреты императрицы и великих княжен, целых четыре. Все готово. Но не тут-то было. Сеансы назначались и отменялись. Брюллов часто приезжал из Петербурга в Петергоф, таскал туда свою шкатулку с красками и проживал там по три и по четыре дня, как рассказывают, ожидая назначения времени для окончания портретов, но императрица и великие княжны всегда находили предлог, чтобы не сидеть на натуре и отложить сеанс. За летними увеселениями не находили и часа для художника.
Однажды Брюллов приехал в Петергоф и в назначенное время явился во дворец, но узнав, что сеанса не будет, потребовал веревки, связал вместе сделанные подмалевки и увез с собой в Петербург. Конечно, сразу обо всем доложили государю, который, говорят, так рассердился на Брюллова, что не хотел его видеть и разговаривать с ним. При посещении Академии художеств Николай Павлович не заглянул в мастерскую одного Брюллова, что произвело громадное впечатление на всех, кроме виновника происшествия. Завистники возрадовались: Брюллов попал в немилость, не ведая о том, что эта немилость была для художника освобождением от работы, к которой у него не лежала душа.
Отстаивая свободу и достоинство художника, однако Брюллов постоянно обрекал себя на неоконченные вещи.

                                   4
Дорогой на Кавказ Лермонтов заболел и попал в госпиталь в Ставрополе, а оттуда приехал в Пятигорск для лечения, но о том он умалчивает в письмах к Марии Александровне и бабушке.
"В точности держу слово и посылаю вам, мой любезный и добрый друг, а также сестре вашей черкесские туфельки, которые обещал вам; их шесть пар, так что поделить их вы легко можете без ссоры; купил их, как только отыскал, - пишет он в Москву 31 мая 1837 года. - У меня здесь очень хорошая квартира; по утрам вижу из окна всю цепь снежных гор и Эльбрус; вот и теперь, сидя за этим письмом, я иногда кладу перо, чтобы взглянуть на этих великанов, так они прекрасны и величественны.
Надеюсь изрядно поскучать все то время, покуда останусь на водах, и хотя очень легко завести знакомства, я стараюсь избегать их. Ежедневно брожу по горам и уж от этого одного укрепил себе ноги; хожу постоянно: ни жара, ни дождь меня не останавливают... Вот вам мой образ жизни, любезный друг; особенно хорошего тут нет, но... как только я выздоровлю, отправлюсь в осеннюю экспедицию против черкесов, когда здесь будет государь.
Прощайте, любезная: желаю вам веселиться в Париже и Берлине".
Мария Александровна, вероятно, с сестрой и ее мужем Бахметевым, собиралась в путешествие по европейским странам.

В июле Лермонтов все еще в Пятигорске; он пишет бабушке письмо, в котором сообщает: "От Алексея Аркадича я получил известия; он здоров, и некоторые офицеры, которые оттуда сюда приехали, мне говорили, что его можно считать лучшим офицером из гвардейских, присланных на Кавказ". Вероятно, Монго-Столыпин принимал участие в летней экспедиции, куда Лермонтов не попал из-за болезни. Оправившись, он долго добирался до Тифлиса, куда приехал, снова побывав на водах, уже осенью.
Линия боевых действий в войне с горцами проходила по Тереку и по Кубани, от Каспийского моря до Черного. Нижегородский драгунский полк находился в Грузии, впрочем, два эскадрона были отправлены из Кахетии в Кубу, но остановились в Шемахе, и Лермонтов, следуя из Пятигорска в полк, невольно, но с большим интересом изъездил Линию всю вдоль.
Перевалив через хребет в Грузию, он оставил тележку и стал ездить верхом, готовый помчаться туда, куда влекли его горы. Он совершил восхождение на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, "право, - писал поэт Раевскому, - я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух - бальзам, хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит - ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь".
Но этого не дано никому на земле: мгновения тишины и счастья особенно на головокружительной высоте перед далями неоглядными сменяются грустью и тоской. Наступал вечер, небеса сияли сгорающими в лучах заката облаками, и вдруг он ощутил чей-то сверкающий, огненный взгляд, полный той же грусти до тоски и отчаяния, что объяла его душу. Это был его Демон, пролетающий над горами Кавказа, весь в сиянии света, лазури возникающий из тьмы расщелин и туч и в ней исчезающий:

То не был ада дух ужасный,
Порочный мученик - о нет!
Он был похож на вечер ясный:
Ни день, ни ночь, - ни мрак, ни свет!

Замысел поэмы "Демон", к работе над которой он возвращался много раз с четырнадцатилетнего возраста, обрел вдруг зримые земные черты - с перенесением действия со средневековой Испании или Испании в эпоху Возрождения на Восток. Начало остается:

Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой;
Тех дней, когда в жилище света
Блистал он, чистый херувим;
Когда бегущая комета
Улыбкой ласковой привета
Любила поменяться с ним;
Когда сквозь вечные туманы,
Познанья жаждый, он следил
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил;
Когда он верил и любил,
Счастливый первенец творенья!
Не знал ни страха, ни сомненья,
И не грозил душе его
Веков бесплодных ряд унылый;
И много, много - и всего
Припомнить не имел он силы!

Дух отверженный блуждал без приюта, сея зло без наслажденья, и зло наскучило ему.

    И над вершинами Кавказа
Изгнанник рая пролетал:
Под ним Казбек, как грань алмаза,
Снегами вечными сиял;
И, глубоко внизу чернея,
Как трещина, жилище змея,
Вился излучистый Дарьял...

    И перед ним иной картины
Красы живые расцвели;
Роскошной Грузии долины
Ковром раскинулись вдали.
Счастливый, пышный край земли!

Демон видит дом седого Гудала, на широком дворе пир - Гудал сосватал дочь свою. Она прекрасна; она пляшет, всем весело глядеть на нее, а ей каково?

И часто грустное сомненье
Темнило светлые черты;
Но были все ее движенья
Так стройны, полны выраженья,
Так полны чудной простоты,
Что если б враг небес и рая
В то время на нее взглянул,
То, прежних братий вспоминая,
Он отвернулся б и вздохнул.

    И Демон видел... На мгновенье
Неизъяснимое волненье
В себе почувствовал он вдруг;
Немой души его пустыню
Наполнил благодатный звук;
И вновь постигнул он святыню
Любви, добра и красоты!

"То был ли признак возрожденья?" Но Демон не дает жениху доскакать до невесты, и она в слезах слышит волшебный голос над собой и видит: кого же?

Пришлец туманный и немой,
Красой блистая неземной,
К ее склонился изголовью;
И взор его с такой любовью,
Так грустно на нее смотрел,
Как будто он об ней жалел.
То не был ангел-небожитель,
Ее божественный хранитель:
Венец из радужных лучей
Не украшал ее кудрей.
То не был ада дух ужасный,
Порочный мученик - о нет!
Он был похож на вечер ясный -
Ни день, ни ночь, - ни мрак, ни свет!

                5
В Тифлис, где под городом стоял Нижегородский драгунский полк, Лермонтов добрался осенью, возможно, с эскадронами, выдвинутыми летом для участия в боевых действиях. Осенняя экспедиция была отменена в связи с приездом государя императора: вместо боевых действий, смотры, от которых войска отвыкли.
Лермонтов и Монго-Столыпин снова сошлись. Приезд государя, кроме смотров, предполагал награды, повышения и прощения, поэтому среди офицеров царило веселое оживление. К этой же среде примыкали ссыльные, декабристы, разжалованные в солдаты, которые по рождению и судьбе составляли цвет поколения 1812 года. Лермонтов, не жаловавший никого из своего поколения, к декабристам отнесся с доверенностью младшего брата к старшим, и был ими отличен.

Князь Александр Иванович Одоевский после двенадцати лет каторги из Сибири был переведен на Кавказ рядовым в 1837 году и прибыл в Тифлис осенью, вскоре после Лермонтова. Ему исполнилось 35, Лермонтову - 23; у первого целых две жизни позади: поэт, блестящий конногвардеец, участник тайного общества - и каторжанин, который чувствовал и мыслил как поэт, но стихов своих не записывал, что делали его друзья, - и вот он словно вновь вступал в жизнь, пусть на Кавказе, пусть рядовым, ведь и Державин начинал свою жизнь рядовым, - беспечный, простодушный, веселый - под стать корнету Лермонтову, и они - редкий случай! - подружились непосредственно и просто, как бывает лишь в юности.

Офицер брал с собой рядового, и они уносились верхом в горы; однажды они вместе посетили могилу Грибоедова в храме святого Давида. Автор знаменитой комедии "Горе от ума", погибший рано при штурме русского посольства в Тегеране, и Одоевский были двоюродными братьями и друзьями юности. Сюда он любил приходить. Услышав весть о гибели Грибоедова в Чите в 1829 году, он выговорил свое горе в "Элегии на смерть А.С.Грибоедова", которая была опубликована в "Литературной газете" Дельвига в 1830 году, разумеется, без подписи. Он не знал тогда, где погребен Грибоедов, но, пребывая сам в темнице, восклицал:

Предамся всей порывной силе
Моей любви, любви святой,
И прирасту к его могиле,
Могилы памятник живой...

- Разве это не чудо? Вот я стою здесь...
- Могилы памятник живой! - Лермонтов, по своему обыкновению, расхохотался. - Таких памятников еще не бывало.
- Хотя и такое утешение мне преподнес государь.
- Нет, это вы сотворили это чудо!
Стихотворения Одоевского, хотя он о них не заботился сам, доходили до Петербурга, попадали даже в печать. Он был талантлив, и если бы не поворот в его судьбе, из него мог бы выработаться прекрасный лирик и драматург. Восемнадцати лет он лишился матери; ее смерть потрясла юного поэта, и память о ней он хранил в душе своей свято; уже в Сибири он написал стихотворение, лиризм и форма которого предвещают и Лермонтова, и Фета.

Тебя уж нет, - но я тобою
          Еще дышу;
Туда, в лазурь, я за тобою
          Спешу, спешу!..
Когда же ласточкой взовьюся
          В тот лучший мир,
Растаю - и с тобой сольюся
          В один эфир,
Чтоб с неба пасть росой жемчужной,
          Алмазом слез
На землю ту, где крест я дружно
          С тобою нес;
И на земле, блеснув слезою,
         Взовьемся вновь
Туда, где вечною зарею
         Горит любовь.

Это стихотворение несомненно Одоевский читал Лермонтову. Оно было опубликовано в "Отечественных записках" в 1841 году, может быть, не без участия Лермонтова.
На посланье Пушкина:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье... -

ответил он, Одоевский:

Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли,
К мечам рванулись наши руки,
И - лишь оковы обрели.

Но будь покоен, бард! - цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями...

Приезд государя, смотр на поле неподалеку от Тифлиса - все возбуждало у друзей раздумья...
- Он лишь однажды принимал участие в боевых действиях - на Сенатской площади. С тех пор я один из его пленников.
- Но командовать маневрами страсть как любит.
- Не наигрался еще? Из каторги меня в солдаты, чтобы я покрасовался на параде. В чем же состоит промысел божий?
Лермонтов не рассчитывал на прощение, ведь он не принимал участия в боевых действиях из-за болезни и отмены осенней экспедиции, но из свиты царя, со слов самого графа Бенкендорфа, ему дали знать, что его переводят в гвардию, в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, расквартированный в военном поселении под Новгородом. Он не знал, радоваться или нет.
- Милый князь, мне, право, неловко: я обретаю свободу, во всяком случае, возвращаюсь в Россию, а вы - нет. Но это говорит лишь о том, что мой поступок не столь велик и героичен, как ваш и ваших товарищей.
- Я рад за вас, Лермонтов! - отвечал, рассмеявшись, князь Одоевский. - А что касается поступков, или проступков, на ваш век, судя по вашему милому характеру, еще хватит с лихвой.
- Что мой характер? С вами я беспечен и спокоен, как вы.
- Зато со многими весьма язвительны.
- Человеческая ничтожность, или пошлость, меня то сердит, то забавляет; я смеюсь, чтобы не впасть в хандру.
- Да, я понимаю вас.
- Природа дала человеку все для познания самого себя, как женщины, ради любви и совершенства. Вот высшее предназначение человека, иначе он всего лишь тварь дрожащая, сладострастно пекущаяся о собственном благополучии - ценою отказа от разума и свободы, чтобы вскоре сгинуть в небытие. Обратиться в прах, в ничто. Ничтожная душа бессмертной быть не может!
- Готов согласиться, - рассмеялся князь.
- Ничтожные души свиваются в темное облако, это тьма, и зло из нее исходит. А высокие души, выстрадав счастье, свиваются в свет, это творцы всего прекрасного в небе и на земле, творцы самой жизни. Впрочем, все обстоит, может статься, не так.
- Вас тянет к премудрости Востока?
- Да, там неведомое для нас. Я все чаще задумываюсь о путешествии в Мекку, в Персию, а вынужден ехать в новый полк... в военном поселении под Новгородом. Это прощение? Впрочем, если не выйду в отставку, буду проситься в поход с Перовским в Хиву.
- Зачем? - изумился Одоевский. - Неужели Провидению угодно, чтобы еще один поэт погиб от пули!

Лермонтов, выехав из Тифлиса, еще долго странствовал по Кавказу, и с сожалением направился на север, столь исполненный новых впечатлений, словно путешествовал годы, вплоть до заснеженных пространств Сибири.

Спеша на север из далека,
Из теплых и чужих сторон,
Тебе, Казбек, о страж востока,
Принес я, странник, свой поклон.

Чалмою белою от века
Твой лоб наморщенный увит,
И гордый ропот человека
Твой гордый мир не возмутит.

Но сердца тихого моленье
Да отнесут твои скалы
В надзвездный край, в твое владенье,
К престолу вечному Аллы.

Молю, да снидет день прохладный
На знойный дол и пыльный путь,
Чтоб мне в пустыне безотрадной
На камне в полдень отдохнуть.

Молю, чтоб буря не застала,
Гремя в наряде боевом,
В ущелье мрачного Дарьяла
Меня с измученным конем.

Но есть еще одно желанье!
Боюсь сказать! - душа дрожит!
Что, если я со дня изгнанья
Совсем на родине забыт!

Найду ль там прежние объятья?
Старинный встречу ли привет?
Узнают ли друзья и братья
Страдальца, после многих лет?

Или среди могил холодных
Я наступлю на прах родной
Тех добрых, пылких, благородных,
Деливших молодость со мной?

О, если так! своей метелью,
Казбек, засыпь меня скорей
И прах бездомный по ущелью
Без сожаления развей.

Несколько строф из этого стихотворения звучат, как мысли князя Одоевского, тень которого как будто сопровождала Лермонтова, при этом создается общий образ страдальца.



« | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | »
Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены