Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Сказки Золотого века. Часть III.

 Глава XIII. Надежды и разочарования. Офицеры на водах.

                                    1
Собираясь в Малороссию, Глинка думал о тайном браке с Е. Керн, на что, похоже, просил благословления матушки, та, конечно, воспротивилась, - вот основная причина, почему Глинка разминулся со семейством Керн и не последовал затем за ними.
Возвратившись в Петербург, Глинка понемножку вновь втянулся в работу над оперой "Руслан и Людмила", но пребывал в таком состоянии, что перестал писать письма в Лубны; единственное на что он решился, чтобы начать бракоразводный процесс, это уговорил горничную Марьи Петровны выкрасть письма Васильчикова к его жене, разоблачительные, но недостаточные для развода. Между тем в январе 1841 года умер генерал Керн, и Анна Петровна в связи с хлопотами о назначении ей пенсии вновь вступила с Михаилом Ивановичем в переписку. Глинка воспрянул духом и загорелся мыслью ехать в Малороссию, хотя матушка его желала, чтобы он отправился с сестрой и зятем в Париж, правда, при этом она бы осталась одна. Похоже, Михаил Иванович не мог сам ни на что решиться. 1 марта 1841 года он писал к А.П.Керн: "Итак, если матушка решит, что мне остаться, я не премину летом навестить вас. Тогда снова возобновятся для меня счастливые дни - чтение, дружеские беседы, прогулки, одним словом, поэтическая жизнь, которою судьба дарила меня в течение прошлого лета в вашем мирном убежище на Петербургской стороне.
В течение шести почти месяцев томительно единообразная жизнь моя не изменилась - до половины зимы я еще находил отраду в музыке и писал довольно много. Но теперь силы мои, изнуренные продолжительностью зимы, мне изменяют, и вдохновение от меня отлетело. Если судьба, сжалясь надо мною, подарит мне еще хоть несколько дней счастия, я уверен, что мой бедный Руслан быстро пойдет к окончанию. В настоящем же положении я за него решительно не принимаюсь".
Несмотря на готовность Михаила Ивановича хлопотать о назначении пенсии, Анна Петровна сочла необходимым самой приехать в Петербург и не ошиблась: ее присутствие здесь понадобилось, даже присутствие внебрачного сына генерала, которому, вероятно, выделялась часть пенсии до его совершеннолетия.
Глинка встретился с Анной Петровной не сразу по ее приезде, а прислал записку о том, как взяться за дело и какие необходимы документы, о чем Керн, верно, сама уже все знала. При этом нет обычных жалоб на болезни, что его могли задержать. Не странно ли? Не задавалась ли подобным вопросом и Анна Петровна? Когда они, наконец, увиделись, некий холод несомненно присутствовал, как и при возобновлении переписки.
- Как ваша опера, Михаил Иванович? - спросила Анна Петровна, усталая с дороги, но по-прежнему моложавая, любезным, без всякой сердечности, тоном.
- О, надежда свидания подарила меня новым вдохновением: я написал финал IV акта (сцену ревности), принялся за сцену "Головы" и написал уже половину, - с возбуждением заговорил Глинка, вскидывая, по своему обыкновению, голову.
- Надежда свидания?
- Поездки к вам в Лубны.
- Долго и давно вы собираетесь в Лубны, - слабо улыбнулась Анна Петровна, она полулежала в кресле. - Мы с вами, Михаил Иванович, люди взрослые, но молодость всякое ожидание принимает с трудом.
- Это я понимаю, - с упавшим сердцем проговорил Глинка.
- Страстное ожидание поначалу сменяется равнодушием, может быть, показным, и даже ожесточением, при вашем мягком характере и доброй душе вам этого не понять.
- Нет, я понимаю. Я тоже таков, хотя уже не молод, - Глинка заволновался, ожидая услышать приговор всем его упованиям и надеждам на счастье.
- Я не скажу, что вас забыли. Как я и как Александр Васильевич, который от вас в полном восхищении и поныне, вас у нас вспоминают, но уже без нетерпения и бессонницы, чему, сказать по правде, я рада.
- И я рад: это значит здоровье лучше?
- Да, несомненно. Жизнь берет свое. Словом, я хочу вам сказать, у нее есть поклонники и один из них весьма возможный жених, старше ее, но ненамного.
- Анна Петровна, вы хотите сказать, что меня уже не ждут? - Глинка, вместо огорчения, самолюбиво вскинул голову.
- Нет, Михаил Иванович, не это я хочу сказать. Вы несвободны, а милый молодой человек свободен... Я не знаю, но, может быть, это ее счастье? Простите! Я бы с благоговением отдала руку моей дочери вам, но это невозможно, к сожалению. И ехать вам к нам в Лубны при всем нашем желании видеть вас у нас вряд ли следует. Вам лучше послушаться вашей матушки, как всегда, и поехать с сестрой и зятем в Париж.
- Анна Петровна! - Глинка забегал по комнате. - Все употребил, от меня зависящее, чтобы вместо Парижа посетить Малороссию. Желание моей матери (доброй, но, может быть, слишком осторожной), я думал, это единственная преграда. Но против вашего желания я не могу осуществить свои чаяния. Как родные и близкие к нам люди бывают жестоки! Вы разрушили мои надежды. Я должен ехать в Париж - должен жертвовать собою для моей добрейшей матушки, а может быть, и для нее, - Глинка взглянул на Анну Петровну, имея в виду ее дочь, - для ее собственного счастия.
На глазах Анны Петровны показались слезы сострадания и умиления, и она заколебалась: права ли она в том, что позволила себе вмешаться, как осенью прошлого года Евгения Андреевна не дала сыну последовать за ними в Лубны? Кто знает, может быть, Михаил Иванович вдали от Петербурга уже закончил бы оперу "Руслан и Людмила"? А мог задумать еще что-нибудь, скажем, на сюжеты повестей Гоголя?
Еще 18 февраля 1841 года Глинка писал в письме к Ширкову, одному из либреттистов его оперы: "Несмотря на трудный год, деньги для путешествия нашлись, значит матушка желает, чтобы я ехал. И она права, не будь это, ничто бы не удержало меня от поездки в Малороссию; там все, чем привыкло жить растерзанное сердце мое. С тобой, видишь, говорю откровенно; сердце мое не изменилось, но рассудок не увлекается по-прежнему и видит ясно все затруднения, все несообразности прежнего плана, - как быть, - одно осталось, предаться судьбе, ждать и надеяться".
После встречи с Анной Петровной Керн Глинка писал матери 1 апреля 1841 года: "Мое сердце не изменилось, Ваше письмо прошедшего году отравило мое блаженство (я не ропщу на это), угрызение совести при мысли покинуть Вас возмутило мою душу до такой степени, что я не мог разобрать чувств моего сердца. Вот почему по приезде к Вам я казался равнодушным и старался отыскивать и увеличивать недостатки К. Но тайная грусть закралась в сердце, я занемог и по возвращении в Петербург едва не умер. Письма ее воскресили сердце".
Можно подумать, что Глинка получил письма от Екатерины Керн, что маловероятно, переписки между ними не было, роман между влюбленными не мог быть тайным, скорее всего он имел в виду именно письма Анны Петровны.
"Несмотря на уверение, - продолжал Глинка, - я не могу теперь предаться надежде на счастие, как прежде - грущу и тоскую, я привыкший к враждебной судьбе готов на все. Если возможно будет, поеду в Париж. Если останусь, даю слово не спешить - более от меня требовать нельзя.
Несмотря на недоверчивость, я не имею повода думать, что ко мне изменились, но если и так - самолюбие спасет меня от отчаяния. Деток не боюсь, а желаю. Не могу видеть чужих без слез умиления. Скажу Вам, дети любят и жалеют родителей, а родные заживо рассчитывают. Это истина".
По эту пору свою жизнь решила устроить Марья Петровна при полном содействии своей матери: она вступила в тайный брак с Васильчиковым, но тайное венчание в деревенской церкви в великий пост каким-то образом разгласилось. Все грехи и даже преступление, на какие мог бы пойти Глинка, совершала его несчастная жена.
Глинка писал в письме к матери от 18 апреля 1841 года: "Непредвиденные важные обстоятелсьтва совершенно овладели моим вниманием. Сначала разнеслись в городе слухи, что жена моя вышла замуж, эти слухи не токмо подтверждаются, но есть даже дело в Синоде о попе, венчавшем в великий пост... Ехать за границу мне и думать нельзя - я необходимо должен остаться в Петербурге... Без хлопот, издержек и утраты времени, я достигну своей цели - противники сами не токмо дали сильное оружие к моей защите, но сами несообразными действиями отдали себя во власть правительства. Итак, милая маменька, будьте совершенно спокойны, дело разыгралось мимо меня в мою пользу и так неожиданно, что нельзя довольно тому надивиться".
Нет никакого сомнения в том, что Глинка посетил Анну Петровну и с торжеством уведомил ее о происшествии с его женой. Посылая билет на оперу "Жизнь за царя", он сообщает 21 апреля 1841 года Керн: "Дело моей жены находится определенно в Синоде, - вскорости я буду знать, что с ним. Весьма возможно, что все устроится и без каких-либо выступлений с моей стороны, - поскольку в деле замешан военный, невозможно, чтобы император не был об этом осведомлен. Итак, потерпим и будем надеяться".
Очевидно, и Анна Петровна обрадовалась тому, что Михаил Иванович получит развод, обретет свободу, безотносительно к ее дочери, хотя и ее судьба требовала решения.
- У нас с Александром Васильевичем не было мысли о тайном венчании, - сказала Анна Петровна, - мы рассудили, что брак, основанный на любви, стоит всякого церковного.
- Я тоже рассудил было так, - заговорил Глинка, - но ныне я вдвойне благодарю матушку за ее письмо, написанное в прошлом году; оно жестоко поразило меня, но во-время остановило меня, и теперь я могу надеяться хоть немного на будущее, не правда ли?
- Видите ли, - Анна Петровна возразила, - я выстрадала свое счастие. Что касается моей дочери, ей тоже предстоит выработать свое счастье. Ничего даром не дается, тем более обманом.
- Вот это правда!
- Но теперь, когда я свободна, меня уже тяготит моя свобода от законных уз, что создаст в будущем затруднения и для нашего сына. И эта разлука пришлась кстати. Любовь лучше всего подвергается проверке на расстоянии.
- Но тогда зачем же было хлопотать о пенсии, ведь вам придется отказаться от нее? - удивился Михаил Иванович.
- Да и от ее превосходительства, - подтвердила Анна Петровна с торжествующей улыбкой. - Придет день, я откажусь и от того, и от другого. Пенсия - это крохи из того, что мне отказывали, но эти крохи нам необходимы, может быть, удастся выкупить имение, мое приданное, которое я смолоду отдала было в распоряжение отца, а он разорился.
- Простите, я не знал о ваших обстоятельствах и предположениях, - Глинка сложил руки перед собой. - Анна Петровна, когда я буду свободен, могу ли я надеяться на счастие?
- Приезжайте к нам, как давно собирались. Когда вы увидетесь, тогда и объяснитесь. Но свобода вам нужна в любом случае. Напрасно вы не хлопотали о ней раньше. Может быть, тогда и жене вашей не пришло в голову тайно венчаться. Как это все грустно! Брак, основанный на любви, какая она ни есть, нельзя признать за преступление.
- Так, Васильчиков с моей женой не понесут наказания?
- Понесут, наверное; но жена-то ваша останется при вас, - предположила Анна Петровна и невольно рассмеялась.
- Неужели?! - ужаснулся Глинка.
Он понял, что без хлопот с его стороны нельзя обойтись.
Глинка в письме благодарит матушку "за печальные строки, внушенные Вашим материнским сердцем в прошлом году - они во-время спасли меня от несчастия и преступлении", просит ее благословления на брак, разумеется, по получении развода и подает прошение на развод, ссылаясь на очевидные теперь факты.
В конце мая Анна Петровна уехала из Петербурга; Глинка пишет ей вслед письма, собираясь приехать в Лубны в августе. "Несмотря на обольстительные надежды, которые представляет мне будущее, и на развлечения прекрасного времени года, столь благоприятного для моего здоровья, - сердце мое страдает", - пишет Глинка 1 июля 1841 года. - "Дело мое идет превосходно, но медленно".
Вскоре он приходит к заключению: "Как кажется, консистория подкуплена, - пишет Глинка Ширкову, - бороться с Васильчиковым, имеющим 60 тысяч дохода, мне не под силу".
Торжествуют "мрак и ложь": тайное венчание в деревенской церкви новобрачная и священник выдают за молебен, а Васильчиков, который заказывал венчание, ссылается на незнание обряда, и, выходит, преступления не было. Глинка, втянутый в перипетии бракоразводного процесса, так и не поехал в Малороссию. В расторжении брака Глинке будет отказано. Он подаст жалобу на высочайшее имя. Против обыкновения Николай I не станет вникать сам в дело Глинки, который отказался служить в качестве капельмейстера Певческой капеллы, чего он не мог ему простить, а отправит на новое рассмотрение в Синоде, но Васильчикова накажет за домогательство вступить в брак с замужней женщиной переводом из гвардии в Вятский гарнизон.
Обольстительные надежды на свободу и счастие вновь рушатся, но уже не по вине родных, а в силу средневековых установлений о браке.

                                    2
В Ставрополе Лермонтов и Столыпин остановились в гостинице, которая занимала второй этаж дома, а внизу помещалась почтовая станция. Гостиницу находили весьма комфортабельной: комнаты высокие, мебель прекрасная, по свидетельству молодого офицера Магденко, случайного попутчика Лермонтова и Столыпина: "Большие растворенные окна дышали свежим, живительным воздухом... Всюду военные лица, костюмы - ни одного штатского, и все почти раненые: кто без руки, кто без ноги; на лицах рубцы и шрамы; были и вовсе без рук или без ног, на костылях; немало с черными широкими перевязками на голове и руках. Кто в эполетах, кто в сюртуках. Эта картина сбора раненых героев глубоко запала мне в душу".
В бильярдной Магденко обратил внимание на офицера Тенгинского пехотного полка, о котором ему сказали, что это Лермонтов. Затем он продолжал свой путь в Пятигорск и Тифлис. "Чудное время года, молодость (мне шла двадцать четвертая весна) и дивные, никогда не снившиеся картины величественного Кавказа, который смутно чудился мне из описаний пушкинского "Кавказского пленника", наполняли душу волшебным упоением. Во всю прыть неслися кони, погоняемые молодым осетином... И вот с горы, на которую мы взобрались, увидал я знаменитую гряду Кавказских гор, а над ними двух великанов - вершины Эльбруса и Казбека, в неподвижном величии, казалось, внимали одному аллаху".
По этой дороге уже пронеслись Лермонтов и Столыпин, которых Магденко повстречает еще и еще.
Из Ставрополя Лермонтов написал два письма - бабушке и Софи Карамзиной.

                              "Милая бабушка.
Я сейчас приехал только в Ставрополь и пишу к вам; ехал я с Алексеем Аркадьевичем, и ужасно долго ехал, дорога была прескверная, теперь не знаю сам еще, куда поеду; кажется, прежде отправлюсь в крепость Шуру, где полк, а оттуда постараюсь на воды. Я, слава богу, здоров и спокоен, лишь бы вы были так спокойны, как я: одного только и желаю; пожалуйста, оставайтесь в Петербурге: и для вас и для меня будет лучше во всех отношениях. Скажите Екиму Шангирею, что я ему не советую ехать в Америку, как он располагал, а уж лучше сюда, на Кавказ. Оно и ближе и гораздо веселее.
Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье и я могу выйти в отставку.
Прощайте, милая бабушка, целую ваши ручки и молю бога, чтоб вы были здоровы и спокойны, и прошу вашего благословления.
                                Остаюсь п<окорный> внук Лермонтов".

Письмо С.Н.Карамзиной от 10 мая 1841 года написано по-французски, с приведением стихотворения на французском языке "в жанре Парни":
"Только что приехал в Ставрополь, любезная m-lle Sophie, и тотчас же отправляюсь в экспедицию с Столыпиным Монго. Пожелайте мне счастья и легкого ранения, это самое лучшее, что только можно мне пожелать...
Не знаю, надолго ли это, но во время переезда мной овладел демон поэзии, сиречь стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье. Я дошел до того, что стал сочинять французские стихи, - о, разврат!
Вы можете видеть из этого, какое благотворное влияние оказала на меня весна, чарующая весна, когда по уши тонешь в грязи, а цветов меньше всего. Итак, я уезжаю вечером; признаюсь вам, что я порядком устал от всех этих путешествий, которым, кажется, суждено длиться вечность..."
Между тем Магденко нагнал на очередной станции Лермонтова и Столыпина, "офицера чрезвычайно представительной наружности, высокого роста, хорошо сложенного, с низкоостриженною прекрасною головой и выразительным лицом". И тут он стал свидетелем сценки, весьма характерной: "Через несколько минут вошел только что прискакавший фельдъегерь с кожаною сумой на груди. Едва переступил он за порог двери, как Лермонтов с кликом: "А, фельдъегерь, фельдъегерь!" - подскочил к нему и начал снимать с него суму. Фельдъегерь сначала было заупрямился. Столыпин стал говорить, что они едут в действующий отряд и что, может быть, к ним есть письма из Петербурга. Фельдъегерь утверждал, что он послан "в армию к начальникам"; но Лермонтов сунул ему что-то в руку, выхватил суму и выложил хранившееся в ней на стол. Она, впрочем, не была ни запечатана, ни заперта. Оказались только запечатанные казенные пакеты; писем не было. Я не мало удивлялся этой проделке".
На станции при крепости Георгиевской Магденко вновь встретился с Лермонтовым и Столыпиным и стал свидетелем, как первый вдруг решил повернуть в сторону Пятигорска, а второй воспротивился, ибо, согласно подорожной, им надо ехать в отряд за Лабу. Лермонтов не стал с ним спорить:
- Вот, послушай, - сказал он, - бросаю полтинник, если упадет кверху орлом - едем в отряд; если решеткой - едем в Пятигорск. Согласен?
Столыпин молча кивнул головой. Монета упала решеткою вверх. Лермонтов закричал:
- В Пятигорск, в Пятигорск!
И они помчались под проливным дождем в Пятигорск, где как-то выхлопотали себе необходимые бумаги для пребывания на водах. Лермонтов и Столыпин поселились в доме Чиляева.
"Квартиру приходил нанимать Лермонтов вместе с Столыпиным, - рассказывал впоследствии майор Чиляев. - Обойдя комнаты, он остановился на балконе, выходившем в садик, граничивший с садиком Верзилиных, и пока Столыпин делал разные замечания и осведомлялся о цене квартиры, Лермонтов стоял задумавшись. Наконец, когда Столыпин спросил его: "Ну что, Лермонтов, хорошо ли?" - он как будто очнулся и небрежно ответил: "Ничего... здесь будет удобно... дай задаток". Столыпин вынул бумажник и заплатил все деньги за квартиру. Затем они ушли и в тот же день переехали.
Лермонтов любил поесть хорошо, повара имел своего и обедал большею частию дома. На обед готовилось четыре, пять блюд; мороженое же приготовлялось ежедневно.
Лошади у него были свои; одну черкесскую он купил по приезде в Пятигорск. Верхом ездил часто, в особенности любил скакать во весь карьер. Джигитуя перед домом Верзилиных, он до того задергивал своего черкеса, что тот буквально ходил на задних ногах. Барышни приходили в ужас, и было от чего, конь мог ринуться назад и придавить всадника".
"Мартынов и Глебов жили по соседству в доме Верзилиных. Семейство Верзилиных было центром, где собиралась приехавшая на воды молодежь. Оно состояло из матери и двух дочерей, из которых старшая, Эмилия, роза Кавказа, как называли ее ее поклонники, кружила головы всей молодежи", - интересен этот безхитростный рассказ старого майора. Дочерей было три, кроме Эмилии Александровны и Надежды Петровны, была Аграфена Петровна, неприметная.
Глебов и Мартынов первыми явились у Лермонтова. Глебов Михаил Павлович, корнет лейб-гвардии Конного полка, откомандированный на Кавказ, все еще ходил с рукой на перевязи, 23 лет, он выглядел совсем, как юноша, румяный, миловидный.
- Да ты здоров, цветешь, как маков цвет! - обрадовался Лермонтов. - Как рука?
- Ничего, - заулыбался Глебов.
- А ключица? - справился Лермонтов о второй ране.
- Танцевать уже могу.
А вот каким увидел Мартынова один из бывших сокурсников Лермонтова по Московскому университету Костенецкий: "Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и был полон надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда он был прикомандирован, и в 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый".
Мартынов носил белый шелковый бешмет и суконную черкеску, рукава которой любил засучивать.
- Мартынов, - Лермонтов приглядывался к нему, - в каком же полку ты служишь?
- Он же вышел в отставку! - рассмеялся Глебов.
- Когда?
- Еще зимой, - отвечал Глебов, поскольку Мартынов отмалчивался. - В чине майора.
- Ты вышел в отставку в чине майора? - Лермонтов снова обратился к Мартынову; впрочем, зрачки его глаз так и проносились туда и сюда, замечая все, что происходит вокруг и, казалось, в уме его собеседников.
- Да, - Мартынов выпрямился во весь свой рост, - в чине майора.
- Но скажи мне на милость, отчего сестры твои знают, что ты уже майор, а то, что ты вышел в отставку, не ведают?
- Какое твое дело, Мишель? Мои домашние дела не могут быть предметом для твоих шуток, - Мартынов вдруг заявил решительно.
- Согласен, - отступил Лермонтов. - Но, выйдя в отставку, что же ты расхаживаешь черкесом?
- Я тоже могу у тебя спросить, Мишель, что ты тут расхаживаешь в мундире армейского офицера?
Слова Мартынова вызвали смех, хотя он не думал шутить.
- Ах, ты тоже пострадал по службе, как все мы здесь, грешные?
Мартынов поморщился, но как бы вынужденно подтвердил:
- И пострадал, но о причинах я не стану распространяться.
- Но, выйдя в отставку, отчего же не возвращаешься в Россию?
- Он надеется вернуться на службу, - простодушно сказал Глебов, не то всерьез, не то в шутку.
Мартынов счел за благо уйти, чтобы избежать новых насмешек Лермонтова, который, по своему обыкновению, как прицепится, так и не отстанет. Все разошлись, поскольку потеха кончилась на этот раз; Лермонтов удержал Глебова и уже всерьез справился о Мартынове:
- Что это с ним?
- Поговаривают о карточном долге, - смутился Глебов. - Но я могу об этом вам сказать, Михаил Юрьевич, поскольку вы сами здесь обо всем услышите и узнаете больше меня.
- То есть он вынужден был подать в отставку?
- Это несомненно, потому что он тут же начал хлопотать о возвращении на службу. Но государь подписал его отставку с указанием причины: "По домашним обстоятельствам", что Мартынова вполне устраивает.
- То есть государь решил его не преследовать за какую-то провинность?
- Да. Но тем не менее Мартынов не получил награды за летнюю экспедицию прошлого года.
- Таким образом, наш красавец в генералы не вышел, не отмечен орденами... То-то вырядился черкесом, да нацепил большой кинжал, - как человек может быть уморительно смешон даже в несчастии!
- Мартынов несчастен? Да он всегда весел, в полном упоении своим новым нарядом.
- Ах, Глебов! Ведь и ты весел после ранения, рука твоя все еще на перевязи. Несчастия и делают нас истинно веселыми, - расхохотался Лермонтов. - Когда человек испытывает крушение всех своих честолюбивых упований и надежд, что же ему остается?
- Стреляется?
- Или женится. Или наряжается в экзотический наряд, чтобы привлечь опереньем и повадками внимание прекрасного пола. Это судьба позаботилась о том, чтоб нам было весело!

                                 3
Обосновавшись в Пятигорске, Лермонтов предался демону поэзии; по утрам он сидел у себя за столом у раскрытого окна с черешневым деревом под ним; протягивая руку, он срывал и лакомился черешнями. Днем он лазил по горам или уносился куда-нибудь вскачь. Затем он присоединялся к обществу то на вечерах у Верзилиных, то на прогулках; пикники, кавалькады, танцы - молодежь веселилась там, куда отовсюду стекались больные или раненые.
В начале июня в Пятигорск приехал князь Васильчиков Александр Илларионович, один из числа "кружка шестнадцати". Он закончил юридический факультет Петербургского университета в 1839 году. Его отец генерал-адъютант Илларион Васильевич Васильчиков был фаворитом Николая I (он оказал решительную поддержку царю 14 декабря 1825 года на Сенатской площади). В 1831 году он был возведен в графское достоинство, а с 1 января 1839 года граф был возведен в княжеское достоинство. Теперь он занимал пост председателя Государственного совета и комитета министров. Таким образом, Александр Васильчиков при своей жизни сделался графом, а затем князем, ему предстояла блестящая карьера, но дух эпохи повернул его к либерализму, и по окончании университета он примкнул к "кружку шестнадцати", который словно бы подвергся разгрому в 1840 году, что коснулось как-то и князя Васильчикова. Он тоже отправился на Кавказ, правда, в составе комиссии сенатора П.В.Гана по ревизии административного устройства Закавказья. Похоже, отец позаботился об удалении сына из Петербурга, чтобы вчерашний студент не наделал глупостей у царя под носом и остепенился.
"Мальбрук в поход собрался, - писал Александр Васильчиков сестре. - Иными словами, я уезжаю в Тифлис с сенатором Ганом. Я отправляюсь без промедления, приблизительно на год. Принести в жертву блестящую карьеру - в этом есть что-то таинственное, сентиментальное и мизантропическое, что мне нравится бесконечно. Вполне уместно для молодого человека, который в течение полугода предавался тяжелому ремеслу светского человека, толкался во всех гостиных и приемных, шаркал по улицам и по паркетам, весьма уместно, говорю я, покинуть сцену большого света и удалиться в страну далекую, восточную, азиатскую..."
Прошел год, Васильчиков в отпуск должен ехать к отцу в их саратовские деревни, прежде чем вернуться в Петербург, но он, приехав в Пятигорск 9 июня, обзаводится медицинскими рекомендациями о необходимости лечения водами. Несомненно его привлекла вольница пятигорской жизни, да еще в обществе членов "кружка шестнадцати" и декабристов. Князь явился перед ними, высокого роста брюнет с длинным и строгим лицом, с могучим голосом, каким рисуют его портрет современники, человека прекрасного сердца и благородной души, но недалекого ума.
- Нашего полку прибыло! - рассмеялся Столыпин.
- Здравствуй, умник! - приветствовал Александра Васильевича Лермонтов, выводя каждого человека, по своему обыкновению, на чистую воду. Князь любил верховодить, в студенческом кружке он был избран старшиной и даже писал правила поведения для "бурсы"; в "кружке шестнадцати" он, верно, не успел развернуться; имея склонность к литературе, он даже писал повести, одна из них называлась "Две любви, две измены". Между тем молодой князь, похоже, не понимал вполне стихов и прозы Лермонтова. "Все мы тогда не сознавали, что такое Лермонтов, - говорил он впоследствии. - Иное дело смотреть ретроспективно". Это верно постольку, поскольку он говорит о себе. Сознание, что такое Лермонтов, утвердилось очень рано, другое дело - его личность многие не воспринимали или не принимали.
У Лермонтова князь Васильчиков познакомился с отставным майором Мартыновым, которого нашел очень похожим на Дантеса, убийцу Пушкина, о чем не удержался сказать, заметив вскоре. что все так или иначе подтрунивают над ним.
- Здесь у нас и Пушкин свой есть, - рассмеялся Глебов.
Так возникла тема, которой Лермонтов стал донимать вполне безобидного красавца в черкесском костюме и с большим кинжалом.
- Мартынов, ты служил в Кавалергардском полку, где и Дантес. Небось, вы были большие друзья?
- Ничего подобного. Я не был даже с ним знаком, - отвечал Мартынов, ибо отмалчиваться еще хуже, он знал.
- Кавалергардов приглашали танцевать в Аничков дворец. Мартынов, и ты танцевал в Аничкове, как Дантес?
- В большой свет я не тянулся, как ты, Мишель. Отстань.
- Мартынов, а что же ты из кавалергардов перевелся в Нижегородский драгунский полк?
- А тебя не переводили, Мишель?
- Мартынов, кавалергарды вступились за Дантеса против Пушкина, убитого на дуэли. А ты как? Признайся, тоже за убийцу поэта подал голос?
- Он не мог не стреляться, коли вызван. Это дело чести.
- Хороша честь - убить первого поэта России.
- Боже мой! Я-то тут причем?
- А ведь барону Геккерну Мартынов мог бы приглянуться, - Лермонтов окинул взором присутствующих.
- Дьявол! - Мартынов, сжимая кинжал, выбежал вон из комнаты, вслед за ним несся громкий хохот его приятелей.
Прошло почти два месяца, прежде чем пришли письма - сразу три - от бабушки; амнистия его не коснулась, вопреки надеждам Елизаветы Алексеевны, чего, впрочем, следовало ожидать после распоряжения выехать из Петербурга в 48 часов.

                                      "Милая бабушка.
Пишу к вам из Пятигорска, куды я опять заехал и где пробуду несколько времени для отдыху...
То, что вы мне пишете о словах графа Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует, а чего мне здесь еще ждать?
Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам.
Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны; целую ваши ручки, прошу вашего благословления и остаюсь покорный внук
       М. Лермонтов".

Это последнее письмо поэта к бабушке, последнее письмо внука, дошедшее до Елизаветы Алексеевны.
В это время Лермонтов писал еще одно письмо, в стихах. Приехала в Пятигорск с больной теткой Екатерина Григорьевна Быховец. Лермонтов обрадовался ей как родному лицу. Она с таинственной важностью сказала, что привезла поклон от особы, промелькнувшей на балу в зале Благородного собрания в Москве.
- Поклон? Только поклон?
- Я случайно встретила ее в одном доме, среди гостей. Не будучи знакома с нею, однако я решилась сказать ей, что еду с теткой в Пятигорск и, возможно, увижусь с вами. Она взглянула на меня с заинтересованным вниманием, желая в чем-то удостовериться. Впрочем, и я смотрела на нее также.
- Как? Покажите, - попросил Лермонтов.
Девушка рассмеялась не без коварства:
- Мне хотелось понять, как она к вам относится.
- Вы пристали к ней, как дети: "У Вареньки - родинка! Варенька - уродинка"?! - расхохотался Лермонтов, выказывая ровный ряд зубов, сияющих, как жемчуг.
- У нее в самом деле есть родинка. Неужели это вы ее описали в романе?
- Нет, только ее родинку.
- То-то она убежала от вас.
- Что-нибудь она вам говорила?
- Нет. Но поскольку в ее глазах был вопрос, кто же я по отношению к вам, я сама сказала, что вы - мой правнучатый брат. "Ну я одна из его кузин, в окружении коих он рос, - отвечала она не без коварства в тоне. - Передайте от меня поклон". Это все. И она ушла.
- А как она выглядела?
- На вид здорова, весела, но, кажется, ей скучно в обществе, и она бежит его.
- Превосходно. Она не изменилась. Мне все хотелось знать, читала она "Оправдание" или нет.
- Это стихотворение посвящено ей? А я думала, это всего лишь поэтическая фантазия.
- Не просто посвящено, а обращено к ней. Это как письмо. А в ответ - только поклон.
Лермонтов призадумался, сидя поутру за столом у раскрытого окна. Переписка с Марией Александровной оборвалась, писать к Алексису бесполезно, ленив отвечать, да, кроме вздора, ничего от него не услышишь. Переписка с Краевским - чисто деловая. Боже! Не с кем в целом свете перемолвиться словом, отвести душу?! Что же, отозваться на поклон? Почему бы нет?

Я к вам пишу случайно; право,
Не знаю как и для чего.
Я потерял уж это право.
И что скажу вам? - ничего!
Что помню вас? - но, боже правый,
Вы это знаете давно;
И вам, конечно, все равно.

И знать вам также нету нужды,
Где я? что я? в какой глуши?
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души.

Страницы прошлого читая,
Их по порядку разбирая,
Теперь остынувшим умом,
Разуверяюсь я во всем.
Смешно же сердцем лицемерить
Перед собою столько лет;
Добро б еще морочить свет!
Да и притом, что пользы верить
Тому, чего уж больше нет?..
Безумно ждать любви заочной?
В наш век все чувства лишь на срок;
Но я вас помню - да и точно,
Я вас никак забыть не мог!

Во-первых, потому, что много
И долго, долго вас любил,
Потом страданьем и тревогой
За дни блаженства заплатил;
Потом в раскаянье бесплодном
Влачил я цепь тяжелых лет
И размышлением холодным
Убил последний жизни цвет.
С людьми сближаясь осторожно,
Забыл я шум младых проказ,
Любовь, поэзию, - но вас
Забыть мне было невозможно.

"Уж жарко. И куда меня занесло?" - подумал он, воспроизводя в письме в стихах сражение у речки Валерик, будто вчера все это было, страшная резня, груды тел запрудили ручей, и от крови вода красна, жажда мучит, а пить нельзя.

Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом.
А там, вдали, грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы - и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: "Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он - зачем?"

"Что я делаю? Зачем?" - подумал он и, точно опомнившись, решил закончить.

Но я боюся вам наскучить,
В забавах света вам смешны
Тревоги дикие войны;
Свой ум вы не привыкли мучить
Тяжелой думой о конце;
На вашем молодом лице
Следов заботы и печали
Не отыскать, и вы едва ли
Вблизи когда-нибудь видали,
Как умирают. Дай вам бог
И не видать: иных тревог
Довольно есть. В самозабвенье
Не лучше ль кончить жизни путь?
И беспробудным сном заснуть
С мечтой о близком пробужденье?

Теперь прощайте: если вас
Мой безыскусственный рассказ
Развеселит, займет хоть малость,
Я буду счастлив. А не так? -
Простите мне его как шалость
И тихо молвите: чудак!..

Сражение при Валерике, событие эпическое, стало воспоминанием, которое странным образом - по внутреннему жару переживаний - смыкается с чувством, владевшим поэтом всю его сознательную жизнь, с его чувством к Вареньке Лопухиной, которую он видит молодой и беззаботной, как в юности. Да она и была молода, 26 лет, а ему - 27. Она по-прежнему присутствовала во всех его мыслях и переживаниях, проникая все глубже в его сердце. Утаенная как бы от всего света любовь все чаще вырывается наружу, и теперь он заговорил о ней вслух, что означало уже действие, так дает о себе знать проснувшийся вулкан.
Или это предчувствие близкой смерти заставило его заговорить вслух о том, чем он жил все годы? О самом заветном в его жизни. Любовь его к Вареньке Лопухиной не стала воспоминанием, а обрела актуальность, как и его призвание поэта, она созрела и осмыслилась, как его душа, и явилось величайшей и единственной ценностью в его жизни. Природа, Бог, жизнь человечества - все вызывало отрицание или сомнение, только любовь, вопреки ненависти, смягчало его сердце и наполняло поэзией все мироздание, любовь - воплощение Вечной женственности на земле. Охваченный предчувствием близкого конца, что ощущал в себе с детских лет, он стоял у истока новых озарений.

                                    4
В Пятигорск приехал Сергей Трубецкой и тотчас появился у Лермонтова.
- Откуда вы, Серж? Из Петербурга? - Лермонтов и Столыпин обрадовались ему, помимо встречи с другом, в ожидании столичных новостей.
- Нет, - покачал головой князь, впадая в задумчивость. - Из Петербурга меня выслали вскоре после вашего отъезда, с фельдъегерем, чтобы я никуда не повернул и нигде не задерживался ни более часа.
- Более опасного преступника в Российской империи, чем вы, по нынешним временам, очевидно, трудно сыскать, - расхохотался Лермонтов.
- Как здоровье? - осведомился Столыпин, предполагая, что Серж приехал на воды.
- Здоров я, слава Богу, как никогда!
- Вот и соскучился в полку?
- Да, конечно. К тому же я узнал, что вы здесь, попросился в отпуск, не дали, приехал на собственный страх и риск. Я успел заметить ряд хорошеньких фигурок, глаз и ножек и точно помолодел на лет десять.
Сергей Трубецкой поселился у князя Васильчикова и постоянно бывал у Лермонтова, с которым они вместе разрисовали целую тетрадь карикатур на Мартынова, бывшего сослуживца князя по Кавалергардскому и Гребенскому казачьему полку, в чем принимал участие и Глебов. Мартынов нередко заставал их за рассматриванием и обсуждением карикатур на него, но от него тотчас прятали - не тетрадь, а отдельные листы, на которые тот мог не на шутку обидеться, хотя приятели уже меньше всего о нем думали, а просто оттачивали свое мастерство на материале, им знакомом до того, что достаточно было одной характерной линии, чтобы обозначилась фигура, то въезжающая на коне в Пятигорск, то расшаркивающаяся перед дамами. Карикатуры приятели превесело, с увлечением, писали не только на отставного майора в черкесском костюме, но на всех участников прогулок, кавалькад и пикников, что потом все рассматривали, смеясь, с веселыми замечаниями. Лишь Мартынов болезненно реагировал, невольно доставляя со всеми своими благими притязаниями богатейший материал для карикатурных зарисовок.
Сергей Трубецкой имел склонность, как Лермонтов, и к музыке, и к живописи, и к поэзии, но преобладающей его страстью были женщины, а поскольку он был красавец, сами женщины ловили его, и он постоянно впутывался во всякие любовные истории. Одну из них, повстречав в Пятигорске ту, в кого он был влюблен, Серж рассказал Лермонтову, который вспомнил свою из юности и даже нашел стихотворение "Прелестнице", написанное им в 18 лет. Слегка обработав его, он дал ему новое название, весьма многозначительное, "Договор" и прочел друзьям:

Пускай толпа клеймит презреньем
Наш неразгаданный союз,
Пускай людским предубежденьем
Ты лишена семейных уз.

Но перед идолами света
Не гну колени я мои;
Как ты, не знаю в нем предмета
Ни сильной злобы, ни любви.

Как ты, кружусь в веселье шумном,
Не отличая никого:
Делюся с умным и безумным,
Живу для сердца своего.

Земного счастья мы не ценим,
Людей привыкли мы ценить;
Себе мы оба не изменим,
А нам не могут изменить.

В толпе друг друга мы узнали,
Сошлись и разойдемся вновь.
Была без радостей любовь,
Разлука будет без печали.

Серж, князь Васильчиков и даже Столыпин приняли это новое-старое стихотворение поэта с живейшим интересом, что нам - при чисто внешнем восприятии - трудно понять. "Договор" был опубликован уже после гибели Лермонтова, когда восприятие лирики поэта была особенно обостренной. Известный критик В.П.Боткин в письме от 22 марта 1842 года писал Белинскому:
"Я знал, что тебе понравится "Договор". В меня он особенно вошел, потому что в этом стихотворении жизнь разоблачена от патриархальности, мистики и авторитетов. Страшная глубина субъективного я, свергшего с себя все субстанциальные вериги. По моему мнению, Лермонтов нигде так не выражался весь, во всей своей духовной личности, как в этом "Договоре". Какое хладнокровное, спокойное презрение всяческой патриархальности, авторитетных, привычных условий, обратившихся в рутину. Титанические силы были в душе этого человека!"
Стихотворение, на которое обычно не обращают внимания в ряду жемчужин поэта, стало для критика откровением, выражением сущности миросозерцания Лермонтова: "Внутренний, существенный пафос его есть отрицание всяческой патриархальности, авторитета, предания, существующих общественных условий и связей... Да, пафос его, как ты совершенно справедливо говоришь, есть "с небом гордая вражда". Другими словами, отрицание духа и миросозерцания, выработанного средними веками, или, еще другими словами - пребывающего общественного устройства. Дух анализа, сомнения и отрицания, составляющих теперь характер современного движения, есть не что иное, как тот диавол, демон - образ, в котором религиозное чувство воплотило различных врагов своей непосредственности. Не правда ли, что особенно важно, что фантазия Лермонтова с любовию лелеяла этот "могучий образ"...
Отсюда ясно, Лермонтов, который не мог быть западником, не стал бы и славянофилом, он нес в себе более глубокое и всеобъемлющее миросозерцание, которое из-за его ранней гибели оказалось недовоплощенным, с тем ренессансные явления русской мысли и искусства неосознанными. Отсюда также ясно, почему Николай I возненавидел Лермонтова, как не любил Пушкина.
В июне 1841 года  царь, вероятно, узнав о пребывании Лермонтова в Пятигорске, отдает распоряжение держать его в полку, не позволяя даже ему командовать отдельным отрядом отчаянных смельчаков. Это означало: вместо прощения и отставки, ужесточение режима для ссыльного поэта.
Не ведая о том, автор романа "Герой нашего времени", поэм и стихотвоерний, коими зачитывалась вся Россия, сидел за карточным столом напротив Льва Пушкина; шла игра, но вряд ли серьезная, хотя майор, всегда нуждавшийся в деньгах, не прочь был выиграть у молодых офицеров, он среди них ветеран, все равно, что штабс-капитан Максим Максимыч, дослужившийся до майора и приехавший в Пятигорск для лечения, но не степенный, а такой же подвижный и беспокойный, как Лермонтов, с которым они подружились, как братья по Пушкину, по природному и духовному родству.
- Очарователен кавказский наш Монако! - повторял Лев Пушкин, любивший наизусть читать стихи Пушкина, но кто их не знал, теперь он подхватывал экспромты Лермонтова.
- Дальше, дальше, - князь Трубецкой заинтересовался.
Лев Пушкин с живостью повторил:

Очарователен кавказский наш Монако!
Танцоров, игроков, бретеров в нем толпы;
В нем лихорадят нас вино, игра и драка,
И жгут днем женщины, а по ночам - клопы.

Лермонтов расхохотался, эпиграммы его все повторяли вкривь и вкось, но поправлять уже было бесполезно, всяк нес свои запятые и точки. Однако он отозвался:

В игре, как лев, силен
    Наш Пушкин Лев,
Бьет короля бубен,
    Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
    И дам он бьет:
"Ва-банк!" - и туз червей
    Мой - банк сорвет!

- И в самом деле? Превосходно, Мишель! Ты в карты играешь или сочиняешь стихи? - Глебов весь сиял в эту минуту, освещенный солнцем в окно.
- Сочиняю стихи?  Фи! - улыбнулся Лермонтов, пребывая в благодушном настроении. - Все, как есть! - он присмотрелся к Глебову:
    Милый Глебов,
    Сродник Фебов,
        Улыбнись,
    Но на Наде,
    Христа ради,
        Не женись!

Все расхохотались; Глебов покраснел и важно сказал:
- Я и не думаю жениться вообще.
- Хочешь соблазнять и соблазняться, а жениться не хочешь. А что я говорю: все, как есть.
- Однако, как нынче жарко, - поднялся с дивана Мартынов, поправляя на себе бешмет. В карты по эту пору он не играл, но следил за игрой с неослабным интересом.
- А, и ты хочешь моего внимания, дружище, - поднял на его глаза Лермонтов.
- Велика честь. Однако избавь, - отступил к двери Мартынов.
- Или ты собрался к Мерлини?
- А если и собрался? Я могу быть всюду, где хочу.
- А знаешь, что произошло у твоей генеральши-вдовы? Она повздорила с княгиней, говорят, из-за Пьера, а я думаю, из-за тебя, - и Лермонтов произнес эпиграмму:

С лишком месяц у Мерлини
    Разговор велся один:
Что творится у княгини,
    Здрав ли верный паладин.

Но с неделю у Мерлини
    Перемена - речь не та,
И вкруг имени княгини
    Обвилася клевета.

Пьер обедал у Мерлини,
    Ездил с ней в Шотландку раз,
Не понравилось княгине,
    Вышла ссора за Каррас.

Пьер отрекся... и Мерлини,
    Как тигрица, взбешена,
В замке храброй героини,
    Как пред штурмом, тишина.

- Лермонтов, это Мерлини, как тигрица, взбешена на тебя! - воскликнул князь Васильчиков.
- Как! Значит, нам, Монго, ожидать штурма?
- Мишель, ты что-то собирался сказать Мартынову, - напомнил Сергей Трубецкой.
- Ах, вот что!

Скинь бешмет свой, друг Мартыш,
    Распояшься, сбрось кинжалы,
Вздень броню, возьми бердыш
    И блюди нас, как хожалый!

Все расхохотались, и Мартынов тоже, но после, вдумавшись, он нашел, что экспромт Лермонтова - весьма злая эпиграмма. Ведь он советовал ему одеться, как хожалый, то есть как в старину полицейские, взять в руки топор на древке.
Тут в комнату вернулся Столыпин и, распоряжаясь, как хозяин, велел убрать карты и сесть за ужин, что тоже всех обрадовало.
- Закатим пир! - воскликнул князь Трубецкой, который, кажется, любил вино больше, чем женщин, и взглянул на Льва Пушкина, который без вина не мог жить.
- На битву и на пир, кто как, а я, друзья, всегда готов, - Лев Сергеевич отозвался тотчас. - И что ж, весь мир таков!
За ужином Сергей Трубецкой, страстный во всем, пил без удержу, Лев Пушкин, по своему обыкновению, понемножку, не стремясь пьянеть, а поддерживая тонус, необходимый для его природы. Лермонтов не отставал от Сержа, но вино мало на него действовало, чем он весьма гордился. Под конец Серж предложил, чтобы завершить пир со славой, выпить все вино из запасов Лермонтова и Столыпина, Глебова и Мартынова, его и князя Васильчикова.
- Хорошо, - сказал Лермонтов. - Но прежде послушайте!

Смело в пире жизни надо
    Пить фиал свой до конца,
Но лишь в битве смерть - награда,
    Не под стулом, для бойца.

Все расхохотались и сочли за благо разойтись. Но карты и вино увлекают молодежь, и сборы у Лермонтова продолжались, при этом экспромты поэта становились все острее. Однажды зашел разговор о Мартынове, ведь все замечали, что он, упиваясь своей красотой, не в себе, хотя и весел, но словно в горячке.
- Ну, что же вы хотите, господа, - сказал князь Васильчиков, - ведь он же не Соломон у нас?
Тут вошел Мартынов, по смеху товарищей угадывая, что речь шла о нем. Лермонтов уставился на него и медленно проговорил:

Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон,
        Но Соломонов сын,
Не мудр, как царь Шалима, но умен,
       Умней, чем жидовин.

Тот храм воздвиг и стал известен всем
        Гаремом и судом,
А этот храм, и суд, и свой гарем
        Несет в себе самом.

- Дьявол! - Мартынов убегает, но, вместо смеха, все замолкают, в самом деле, это удар такой силы, что вынести невозможно.
Однажды после вечера у Верзилиных Лермонтов и князь Трубецкой вышли в ночь, сияла луна; тут показался Васильчиков, возвращавшийся домой от генеральши-вдовы Мерлини, он вслед за Мартыновым стал бывать у нее.
- А вот князь Ксандр! - произнес Серж, называя Васильчикова по кличке, данной ему Лермонтовым.
- Ну, что ныне выдал наш поэт? - князь Васильчиков громко спросил, и его голос гулко разнесся в тишине ночи.
- А вот что! - Лермонтов отреагивал незамедлительно. -

Велик князь Ксандр, и тонок, гибок он,
      Как колос молодой,
Луной сребристой ярко освещен,
      Но без зерна - пустой.

- Но колос молодой еще созреет, нальется соками и зерном, - отвечал князь Васильчиков не без вызова в голосе.
- А кто сомневается? - расхохотался Лермонтов и отправился восвояси. - Прощайте! Добрых снов.
И снова за карточным столом, когда князь Васильчиков, сделав какую-то оплошность, выругался, Лермонтов взял мел и вывел на зеленом сукне:

Наш князь Василь -
    Чиков - по батюшке,
Шеф простофиль,
    Глупцов - по дядюшке,
Идя в кадриль
    Шутов - по зятюшке,
В речь вводит стиль
    Донцов - по матушке.

Князь Васильчиков попытался тотчас все стереть руками и не на шутку обиделся на Лермонтова, который достал всех его родных, людей известных, от отца до дяди, генерал-губернатора Москвы, которого государь в нарушение обычая, без воинских заслуг, сделал светлейшим князем.
Столыпин ужаснулся:
- Мишель, чем ты занимаешься? Нечем занять ум?
- Вот именно!
- Пиши!
- О чем? Да пора нам в отряд, может быть, свист пуль развлечет меня. А пока вот что, - Лермонтов весь встрепенулся, - обойдемся без нашего затейника Голицына, а сами зададим бал для пятигорской публики!
- Сами?
- Молодежь, - так родилась идея бала, подхваченная в самом деле молодежью.



« | 1 | 2 | 3 | 4 | »
Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены