Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Готовность к будущему.

Судьба прозы Киле складывается счастливо: с первых публикаций ее сопровождает доброжелательный голос критики. Проза эта действительно привлекательна и необычна вопреки традиционности своих сюжетов или даже, можно сказать, сюжета.

Ведь семь повестей, вошедших в книгу «Весенний август» (М., Современник, 1981), по сути, рассказывают нам одну историю - «историю молодого человека», его детства, юности, годов учения и странствий, первых открытий и успехов. И герои повестей, нанайские мальчики, потом юноши, Филипп, Митя, Володя, Максим, хотя и носят разные имена, но, похоже, что это варианты единой судьбы, разные грани одного характера.

Герой Петра Киле - человек необычный, он поэт. И повести составляют как бы единую книгу о жизни поэта. В этом смысле произведения нанайского писателя напоминают раннюю романтическую прозу, главным героем которой тоже был непременно особенный человек, предпочтительно поэт, музыкант, вообще творец. Проза Киле в нашей современной литературе - явление почти беспримесного, чистого романтизма. В самом деле, «разомкнутый кругозор, вечное движение, вечно отступающая перед нами даль и наше томление - «романтическое томление» настигнуть ее, слиться с нею» - таковы, по определению Н.Я.Берковского, «признаки романтической настроенности», таковы содержательные признаки романтизма. И все это есть в книге Петра Киле. «Жизнь играет», «волнение жизни» - вот первое и самое важное, что видит Киле в любом явлении, событии, человеке.

Его излюбленные стихии - свет и вода, наиболее романтические, самые невесомые, вечно обновляющиеся первоосновы бытия. У него нет страха перед водой, он воспринимает ее как дружественную человеку стихию. Описание разлива Амура в «Весеннем августе» проникнуто сознанием глубокой причастности этого величественного события к человеческим судьбам. Этот разлив - выход за границу, размывание их, смешение земли и воды, сказки и реальности. Недаром именно на полузатопленном островке приехавший читать антирелигиозные лекции студент Володя соприкасается с веселым чудом вольно текущей жизни: ему, как гофмановскому Ансельму, кажется, что загадочно исчезающая девушка превращается в громадную прекрасную рыбу и разговаривает с ним, стоя в глубокой весенней воде... Киле не забывает ввести в эту сцену такой важный для романтиков мотив, как сон: Володя засыпает на островке, утомленный сиянием разлившейся воды и беседой с юной волшебницей, и сонного его перевозят в деревню старуха шаманка и ее внучка, которая в довершение мирной фантасмагории оказывается нареченной невестой ученого гостя. Эпизод этот, освещенный теплой улыбкой автора, кажется мне очень важным для понимания всей книги, он, по-моему, центральный в повести «Весенний август», как и сама повесть, безусловно, центральная в книге (в этом смысле названа она точно). В пересказанном бегло эпизоде сошлись в узел все важнейшие для этой прозы нити: сюжетные - возвращение юного героя на «детскую родину», метафорические - мотив превращения, преображения, мотивы воды и света; женские образы, как увидим чуть позже, здесь тоже отнюдь не случайны, а чуть ли не первостепенны.

Летучая стихия света - один из самых важных для этой прозы образов. Наряду с волнением и струением жизни Киле повсюду замечает излучаемый ею свет: «Свежее молоко в склянке и спелая красная смородина на столе светились изнутри, словно и в них садилось солнце и в последнюю минуту осветило все ярко-ярко».

Все возможные синонимы к слову «свет» можно найти на этих страницах, и автору еще недостаточно их, он повторяет и варьирует, он отыскивает любую возможность сравнить со светом и пламенем любой предмет и любое явление - от девичьего лица до шныряющих по лесу бурундуков. Эта вера Киле в силу света напоминает мне наивную веру мальчика-нанайца Фильки из фраермановской «Дикой собаки Динго»: помните, он «давал солнцу жечь свою грудь, чтобы светлым оставалось имя» любимой Тани. Филька - или его младший брат - вырос, стал поэтом и по-прежнему дает солнцу жечь свою уже не грудь, но душу.

Только что возникло очень важное для меня в понимании прозы Киле слово наивность. Я уверена, что именно наивность как принцип подхода к миру составляет существенную долю обаяния этой прозы. И это тоже сближает ее с произведениями ранних романтиков, вводивших в текст мифы, сказки, легенды, поверья ради них самих, ради их самостоятельной новизны и прелести. У них - и точно так же у Киле - само предание служит точкой отсчета, опорой и истоком дальнейшего течения сюжета.

Сказка жива: юноша-студент радуется яркому освещению (опять свет!) в коридорах общежития еще и потому, что при свете «можно не бояться амба» (амба у народов Приамурья - тигр, чудовище, смерть). И как искусно и непринужденно, через сплетение психологической детали с фольклорным мотивом, введен в повествование вечный сюжет - юность перед лицом смерти!.. Так наивно и доверчиво распахивается дверь в тайный мир народной поэзии, в мир мифа, легенды, живущих рядом и вместе, через строку, с Блоком и Гегелем в сознании юноши-философа.

В нашей критике уже довольно основательно обговорен тот факт, что писатели - приверженцы «мифологической прозы» - с охотой и по глубинной необходимости строят свои произведения на контрасте и связи пары «старик - дитя» (вспомним хотя бы статьи Г.Гачева, М.Эпштейна и Е.Юкиной, В.Турбина и других в текущей периодике). Киле, как видим, не чуждается мифа и сказки, но он представитель (и едва ли не единственной) другой линии: основное население его книг - юные люди. Вечная пара «старик - дитя» (например, бабушка Дени и ее внук сирота Филипп) сохраняет и у Киле свое значение, но мирообъемлющий смысл этого союза всегда скорректирован живым присутствием подвижной, зреющей надеждами юности. Киле и его персонажи размышляют не столько о началах и концах жизни, сколько о ее вечно движущемся хранилище, о вечно женственном, материнском, сестринском, дочернем, пестующем и оберегающем тепле. Героя-юношу окружает обычно целый сонм девушек и женщин - сестры, племянницы, одноклассницы, русские учительницы, кажущиеся мальчику античными богинями...

Я настаиваю на том, что подмеченное в критике обилие женских образов в прозе Киле имеет не эмпирический (фабульный, бытовой), но прежде всего метафорический смысл. Блуждающий огонь женской прелести, трепеща и переливаясь из одного облика в другой, создает вокруг героя атмосферу, в которой красота приобретает смысл нравственной ценности, а эротика утрачивает свою ограниченность и проникается духовностью.

Вряд ли у кого из нынешних прозаиков так часто и уверенно произносятся слова «красивая», «красота» - у Киле не найти портрета в обычном смысле этого слова. Он показывает впечатление от лица, от облика, его женские образы притягивают прежде всего играющей в них, светящейся и плещущей жизнью; для него важны взгляд, румянец, движение ресниц, выражение лица, улыбка, походка, жест...

Его девушки прекрасны, как на картинах старых мастеров: красоту серовской княгини Юсуповой он увидел в своей тетке - женщине суровой и злой... И зря однажды иронизировал один критик над тем, что Митя (герой повести «Свет в листьях») - «очень хорошенький мальчик». В этой опять-таки наивной оценке внешней привлекательности мальчика отмечен не только бытовой факт; эта миловидность - знак проступающей души, видный всем, - детское, народное, глубоко осмысленное желание, чтобы не было обмана, чтобы красота внутренняя давала о себе знать и на поверхности, чтобы видимость и сущность совпадали. И наоборот: внешняя, «юсуповская» красота злой тетки - знак того, что не вся ее сущность в злости, есть в глубине ее души и что-то иное...

Любой бытовой эпизод у Киле богат смыслом. Школьники тушат лесной пожар («Птицы поют в одиночестве»): это двигает фабулу, но не это главное, главное - соседство юности, девственной чистоты, огня, воды, пробуждающейся любви, опасности... Или: студент-нанаец в Ленинграде подрабатывает почтальоном («Муза Филиппа»). Так сюжетно оправдываются его многочисленные знакомства. Но занятие это не только двигатель повествования, смысл его глубже: юноша-почтальон - метафора связи между людьми, он как капля крови снует по жилам города, он связывает людей в единое целое.

Конечно, далеко не всегда эта символика так очевидна и внятна. Но и неровность ткани повествования, кажущиеся пробелы, почти протокольная сухость иных сообщений тоже доля обаяния прозы Киле. В одном месте сказано о почерке героя, что он «неровно-красивый». Это могло бы быть автохарактеристикой стиля, но такой степени осмысленности собственной манеры Киле пока избегает, хотя ясно, что все неровности и шероховатости его стиля, его русского языка не сглажены намеренно; эти «неправильности» создают образ - образ русского языка Киле, нанайца по происхождению и воспитанию, с детства приобщившегося к русской и мировой культуре.

«Романтическая настроенность» писателя с неизбежностью влечет за собой и появление некоторых «формальных» признаков романтической прозы, один из них, во всяком случае, у Киле присутствует очень активно. Я имею в виду введение стихов в ткань прозы. Сюжетно это оправдано тем, что герой стихотворствует. Стихи вводятся различным образом: как примеры творчества героя, как эпиграфы, как метафоры его душевного состояния. Особенно характерен и очень, по-моему, привлекателен один эпизод: в повести «Свойства души» приехавший на каникулы старший брат пленяет младшего чудесным четверостишием, взятым из романа Купера (кстати, у Купера эти строки - в эпиграфе!). Младший брат потрясен тем, как зеркально отразились его чувства и окружающая жизнь в строках неведомого ему поэта. Вот одна из первых встреч с мощью поэзии - она не прихоть, не красивая сказка, она часть твоей, именно твоей жизни, как вслед за этим станут частью - и какой живой! - жизни Мити многие и многие книги. Вот так легко, я бы сказала, грациозно решается у Киле мучительная для многих проблема «книжности». Эта легкость - от богатства, от открытости души. Но значение этого четверостишия не исчерпывается сказанным. Оно содержит еще и стилистический смысл: его не совсем правильное словоупотребление («в этот месяц июнь, в этот летний рай, дитя, расстаешься со мной»), его прелестная неуклюжесть в каком-то смысле соответствуют создаваемому на наших глазах образу русского языка, на котором говорят герои Киле. «Его» русский возвращает первозданную свежесть не словам даже, а вполне не замечаемому нами синтаксису, связи между словами.

Метафора связи пронизывает всю книгу Киле: утрата и восстановление родственных, любовных, национальных связей; проблема установления связи между младшей и старшей (не по возрасту, но по достигнутым результатам) культурами, между природной и культурной сферами жизни составляют главную заботу и автора и героев книги. Противопоставление «природа - цивилизация», «прошлое - будущее», «фольклор - литература» присутствует в прозе Киле откровенно, но писатель не позволяет себе спутать - даже на мгновение - цивилизацию с культурой. Еще точнее: Киле умеет почти любое явление цивилизации наполнить культурным смыслом, возвести к культуре. Вопль, очень долго звучавший под сводами новоевропейской культуры, «назад, к природе!» и до сих пор отдающийся эхом в самых неожиданных местах (например, в «деревенской прозе», точнее, в произведениях ее эпигонов), в прозе Петра Киле не звучит. В ней отчетливо слышен убежденный и убедительный призыв вперед - к культуре. Для Киле единственный способ сохранить жизнеспособной, творческой горячо любимую им культуру нанайского народа - это внедрить ее в культуру русскую и мировую, срастить их, создать кровеносную систему, которая сможет питать старое, но прекрасное тело новой кровью.

Герой Киле осознает себя человеком на рубеже культур (одна из главок «Весеннего августа» так и называется). Он как бы стремится сохранить свое нанайское, речное, лесное детство, свою городскую юность, свои воспоминания и надежды, но сохранить живыми, способными к росту и плодоношению. И он ни от чего не отказывается. Когда в повести «Воспоминания в Москве» возникает неожиданное и прекрасное видение стога сена в далекой Сибири, оно нисколько не ставит под сомнение красоту чудесного города. У Киле мне именно это очень симпатично: умение возвышать и освежать сравнением. Почему стог сена, живое видение недавней жизни не может жить в памяти и душе человека рядом с цветущей прелестью московской улицы? Киле против исключительности и за полноту. Отсюда и его почти невероятное зрение: он не видит грязи. Смерть, беда, горе, болезнь - этого в его книге много. Но нет безнадежной, отупляющей, отвратительной, «фантастической» грязи, нет абсолютно бесплодного, мертвящего, неспособного ожить. За некрасивостью, неблагополучием, неудачливостью, одиночеством некоторых персонажей Киле все время проступает неисчерпанное, нетронутое, рвущееся наружу богатство: так происходит с Люсей, с Никитой, с Ириной Владимировной, с Машей - героями повестей «Весенний август» и «Воспоминания в Москве». Киле дарит своим героям способность прозреть в себе нечто большее и высшее, чем они есть в обыденности, - скажем, не просто шофера и продавщицу, но мужа и жену, мужчину и женщину на земле... Он дарит героям свое зрение: учительница видит сельских продавщиц мадоннами - это знак непрестанно растущей души.

Сквозной образ всех семи повестей - образ движения, нескончаемого пути. Каждая из них кончается этим образом, но особенно интенсивен и значителен он, как и следует ожидать, в последней - в «Воспоминаниях в Москве». Расположение повестей внутри книги соответствует расположению образов  в них самих: брошенный в воду камешек где-нибудь в глубине образует на столь любимой автором водной глади широко расходящиеся концентрические круги. Многократное отражение - «эхо» образов - придает книге перспективу, глубину, многомерность. Она кончается розовым кипением кипрея, видным из окна летящего вагона. Кипрей растет на вырубках, на пожарищах, на обочинах дорог - это первое растение, появляющееся после гибели леса, оно залечивает раны земли. Кипрей в системе образов Киле - символ надежды, символ возрождающейся жизни. Мне кажется, что эта книга очень личная. Не в том смысле, что писатель использовал здесь в полном объеме свою биографию, наверное, это не так, да это и не главное. Но вот это кипение, это розовое сияние, эта надежда, эта тоска и память, это обещание жизни - это, конечно, глубоко пережито, это и есть то важное, то главное, ради чего написана вся книга.

Мне не хотелось бы пока ставить Киле в какой-нибудь определенный ряд в современной литературе, хотя по крайней мере один напрашивается. Это группа писателей различных национальностей, пишущих на русском языке. Здесь можно было бы проследить любопытные связи и переклички. Я ограничусь одной: быть может, даже наверняка случайно, но одно из самых пронзительных мест у Киле - ночное пение мальчиков в холодном доме в ожидании матери. Как это напомнило мне пулатовский «Хор мальчиков»! Не в том дело, что использован один и тот же сюжетный ход, а в необходимости образа: у обоих писателей поющие дети - образ чистого единения перед лицом суровой жизни. А девушки повестей Киле? Не подруги ли они красавицам Фазиля Искандера; впрочем, тут скорее сопоставление по противоположности: Искандер нашел возможным соединить всю женственность своей Абхазии в Тали - своего рода Елене Прекрасной Чегема. Киле не стал собирать красоту в фокус, оставил ее блестеть и вспыхивать искрами. Избежав искушения создать одну Афродиту, он видит в море, на суше, в лесах и в полях много Афродит. Но, повторю еще раз, своих Афродит, непререкаемую и незаменимую красоту, он видит не только в своей деревне и на берегу своего Амура. Он умеет видеть Беатриче в нанайской девочке Лене и Жанну Самари с картины Ренуара - в русской Вале, а это значит, в Беатриче ему видна Лена, юная нанайка, первая, еще не проснувшаяся любовь. Мальчик Филипп видит в однокласснице прекрасную Беатриче, как тендряковский Дюшка Тягунов - Наталью Гончарову. Потребность в «чистейшей прелести чистейшем образце» - это уже прекрасно, это вселяет надежду. А когда люди учатся находить эту чистейшую красоту, которая «мир спасет», рядом с собой, в знакомых, несовершенных, обыкновенных лицах и душах, когда писатель наделяет этой способностью своего растущего и движущегося героя, - это уже дает основание говорить о зрелости таланта писателя. О его готовности к будущему.
                                                                                                                                1982




Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены