Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Поговорим о странностях любви: Марина Цветаева.

 «...все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги». 1
Марина Цветаева

Уже давно, читая и перечитывая цветаевские тексты о любви — поэтические особенно, — я стала отмечать в них странности. Цветаевское «люблю» подозрительно часто не укладывалось в представление о чувствах, привычно связанных с этим словом, оказывалось в некой нестандартной цепочке причин и следствий, эмоций и понятий. Собрание сочинений и писем Цветаевой, вышедшее в 1994-1995 гг. в Москве, в совокупности с появлением «Cводных тeтрадей» (1997) дали основательную пищу для размышлений.

1
Не знаю, насколько правомерно назвать странностью «многолюбие» Цветаевой. Но в самом деле, в ее биографии поражает чуть ли не непрерывная череда влюбленностей, и не только в молодые годы, но и в возрасте, что называется, почтенном. Банальная странность, можно было бы сказать — если бы речь шла о мужчине, — и все выглядит иначе, если мы говорим о женщине. Традиционная мораль неодобрительно сдвигает брови, и успехи эмансипации ни на йоту не смягчают ее оценок. Можно, правда, напоминать об особенностях «творческих» женщин вроде Жорж Санд, например, однако сколько-нибудь серьезно это делу не помогает.

Если бы Цветаева просто была влюбчива! Но ее страстью было проживать живую жизнь через слово; она всегда именно с пером в руках вслушивалась, вчувствовалась, размышляла. И потому то, что у людей других профессий остается обычно на периферии памяти и сознания, то, что, как правило, скрыто от ближних и дальних (а нередко даже и от себя), — у Марины Цветаевой почти всякий раз выведено за ушко да на солнышко. То есть чернилами на чистый лист бумаги — из присущего ей пристального внимания к подробностям своей душевной жизни, постоянно ускользающим в небытие. И как результат, в наследии Цветаевой нам оставлено множество сокровенных свидетельств; чуть не каждая вспышка чувств, каждый сердечный перебой зафиксированы, высвечены и стократно укрупнены сильнейшим прожектором — в стихах и прозе. На радость всем, кто заинтересуется. И, конечно, слетаются заинтересовавшиеся; тонкому «ценителю» предстает сладкий простор для обсуждения (и осуждения) сердечных причуд художника. Такова природа человека: едва иные особенности нашей душевной жизни, привычно умалчиваемые, вытаскиваются из подполья на свет Божий, — мы их не узнаём и не признаём.

Изученность биографии Цветаевой уже сегодня позволила бы составить нечто похожее на «донжуанский список» нашего классика. Правда, принцип отбора имен пришлось бы изменить, потому что в нашем случае список составили бы все-таки не «любовные связи» в их установившемся значении, а именно сердечные увлечения и влюбленности. Это разница — но она как-то легко исчезает из памяти желающих посудачить. Напомню пассаж из цветаевской прозы — «Дом у Старого Пимена»: «Когда я все дальше и дальше заношу голову в прошлое, стараясь установить, уловить, кого я первого, самого первого в самом первом детстве, до-детстве, любила, — отчаиваюсь, ибо у самого первого (зеленой актрисы из «Виндзорских проказниц») оказывается еще более первый (...), а у этого самого — еще более самый (...) и т.д. и т.д.(...), когда оказывается, по слову поэта:

Я заглянул во столько глаз,
Что позабыл я навсегда,
Когда любил я в первый раз
И не любил — когда? —

а я сама — в неучтимом положении любившего отродясь, и до-родясь: сразу начавшего со второго, а может быть, с сотого...» (5, 123).

Эта особенность натуры Марины Цветаевой — жаркая влюбчивость — была в свое время жестко охарактеризована в известном письме ее мужа Максимилиану Волошину, написанном в ноябре 1923 года, то есть тогда, когда разворачивался жизненный «подстрочник» прекраснейшей из поэм о любви, созданной в нашем веке, — «Поэмы Конца». Вот отрывок из этого письма: «М. — человек страстей. Отдаваться с головой своему урагану стало для нее необходимостью, воздухом ее жизни. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше — дольше. (...) Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. (...) Нужно было каким-то образом покончить с совместной жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр. и пр. ядами(...) О моем решении разъехаться я и сообщил М. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому (на это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя.
М. рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным...»

Выбор слов и интонация всегда определены в нашей речи внутренней оценкой. О том же «сюжете» можно было бы рассказать иначе, спокойнее, и все выглядело бы по-другому. В письме Сергея Яковлевича Эфрона явственно ощутимо сгущение красок, продиктованное мучительной ревностью и страданием. Для извлечения истины корректировка тут необходима. А все же главному можно верить. Отметим только существеннейший момент: Эфрон относит все названное им не к нравственной испорченности или легкомыслию жены, а к особенностям ее природного склада, к силе стихийного урагана, которой она подвластна.

Вернувшись в 1939 году из эмиграции на родину, Цветаева стала писать — по предложению Евгения Тагера — свою автобиографию для Литературной энциклопедии. Закончила — и тут же, в продолжение биографических размышлений о событиях и датах, принялась писать стихи. Они остались неоконченными, но и с недописанными строками хороши:

Всем покадили и потрафили
— — — стране — родне —
Любовь не входит в биографию
Бродяга остается вне.

Все даты, кроме тех, недознанных,
Все сроки, кроме тех, в глазах,
Все встречи, кроме тех, под звездами,
Все лица, кроме тех, в слезах...

Многие мои! О пьющие
Душу прямо у корней.
О в рассеянии сущие
Спутники души моей!
..................................
Запись, сделанная Цветаевой в те же дни, звучит как комментарий и расшифровка: «Всеми моими стихами я обязана людям, которых любила — которые меня любили — или не любили». Это признание записано в январе 1940 года сорокасемилетней Цветаевой.

2
Молодая цветаевская поэзия щедро и виртуозно, на все голоса, славит земную любовь. Мы слышим голос воинственной амазонки: «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес...» и рядом — голос женщины, нежнейше растворенной в любимом: «Я деревня, черная земля. / Ты мне — луч и дождевая влага. / Ты — Господь и Господин, а я — / Чернозем и белая бумага». А еще слышим голос радости и голос страдания, призывное кокетство и отчаянную жалобу, заверение в преданности и декларацию свободы... Вся многоликость любовного чувства обретает слово в лирике молодой Цветаевой.

В эти годы она не просто славит любовь — в ее поэзии упоенно восславлено именно многолюбие.

Кто создан из камня, кто создан из глины,
А я — серебрюсь и сверкаю.
Мне дело — измена, мне имя — Марина,
Я бренная пена морская...

И если декларируется в молодых цветаевских стихах верность, то это особая верность — собственному сердцу:

Никто, в наших письмах роясь,
Не понял до глубины,
Как мы вероломны — то есть
Как сами себе верны.

Голос юного существа, примеряющего к себе маски дерзкой Мариулы, «танцовщицы и свирельницы», обольстительной Кармен и даже всем покорной Манон, — этот голос звенит у молодой Цветаевой вызовом, озорством, кокетливым поддразниванием. И нелепо было бы трактовать с тяжеловесной серьезностью эти изящно-веселые стихи.

Даже в тяжкие для нее годы — первые годы революции — она напишет немало бесшабашно-веселых стихов в духе Омара Хайяма:

Шампанское вероломно,
А все ж наливай и пей!
Без розовых без цепей
Наспишься в могиле черной.

Ты мне не жених, не муж,
Моя голова в тумане.
А вечно одну и ту ж
Пусть любит герой в романе!

Надо, однако, не иметь чувства юмора, чтобы не расслышать тут молодого озорства, шутки, игры. И еще в первых цветаевских пьесах, тех, что были написаны в голодной и холодной революционной Москве, продолжают звучать те же мотивы. Тогда созданы были, в частности, «Приключение» и «Конец Казановы». Возвеличен ли в них знаменитый венецианец? Не похоже. Очарователен? Несомненно.

«Повесть о Сонечке» написана уже в 1937—1938 годах. Воскрешает она год 1919-й. За истекшие почти двадцать лет Цветаева во многом изменилась, — и все же воссоздала она атмосферу, ту себя и ту Сонечку с благоговейно-бережным чувством.
Что же такое Сонечка Голлидэй, какова сердцевина ее существа, если попробовать ее назвать?

Это больше всего другого — неуемная жажда любви. Любить, говорит Цветаева, было «ее призвание — и назначение». «Как я люблю — любить!» — повторяет Сонечка не однажды. Замечателен в «Повести» рассказ о Сонечке-гимназистке, которая всем предметам предпочитала географию. Потому что на этом уроке особенно легко было вообразить, как много на свете городов и островов, — и «на каждой точке этого земного шара (...) тысячи, тысячи тех, кого я могла бы любить. (...) Благословляю того, кто изобрел глобус (...) — за то, что могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар — со всеми моими любимыми!»

Автор повести поясняет: «Сонечкино любить было — быть, (...) сбыться» (4, 305, 314, 321). «Быть» в цветаевском лексиконе — важное слово, означающее полноту самоосуществления личности; мы с ним еще столкнемся.

Несмотря на то что в повести Цветаева как бы покровительственно улыбается горячим речам своей героини, Сонечка — почти что аltеr еgо автора, — это отмечала в свое время в разговорах со мной Анастасия Цветаева. «Я точно то же слышала о любви не от Сонечки, которую не знала, а от самой Марины!» — говорила сестра поэта. И в самом деле: разве не воздвигнуты «Гималаи любви» в цветаевской лирике и не подтверждает Сонечкины речи цветаевское многолюбие, о котором мы только что говорили?

Работая над биографией поэта, я, помню, нарочно выбрала для медленного рассмотрения 1923 год — из чешского периода жизни Цветаевой. Мне хотелось понять, как совместились в этом году три любви, оставившие яркий письменный след: в феврале — взрыв чувств к приехавшему ненадолго (в Берлин, не в Прагу!) Пастернаку; в августе — страдания о никогда не виденном Александре Бахрахе; наконец, в сентябре-декабре — вихревая страсть к Родзевичу? Издали — вне житейских конкретностей — это было совершенно непонятно. Как, впрочем, непонятно издали все непривычное.

Я скрупулезно восстановила течение дней того года, увидела, из чего именно он сложился для Цветаевой внешне и внутренне. И тогда передо мной оказались не причуды легкомысленной женщины, не самовзвинчивание, но ее природа, органика. Та самая, которая рождала такую, а не иную, поэзию, такую, а не иную любовь, не нуждавшуюся в защите от досужих толков.

А теперь процитируем отрывок из письма Цветаевой к Ариадне Черновой — это уже 1925 год. Здесь сказано важное: «Всякая жизнь в пространстве — самом просторном! — и во времени — самом свободном! — тесна. Вы не можете, будь у вас на руках хоть все билеты на все экспрессы мира — быть зараз и в Конго, (...) и на Урале, и в Порт-Саиде. Вы должны жить одну жизнь, скорей всего — Вами не выбранную, случайную. И любить сразу, имея на это все права и все внутренние возможности, Лорда Байрона, Генриха Гейне и Лермонтова, встреченных в жизни (предположим такое чудо!), Вы не можете. В жизни, Аденька, ни-че-го нельзя — nichts — riеn. Поэтому — искусство(...) Из этого — искусство, моя жизнь, как я ее хочу, не беззаконная, но подчиненная высшим законам, жизнь на земле, как ее мыслят верующие — на небе...» (6, 670).

Этот постулат Цветаева повторит не однажды. И что это, как не рациональное обоснование возвеличенного в ее молодых стихах радостного многолюбия? Жизнь человека коротка и ограничена тысячью ограничений. Но сердце в груди полно неизбывного жара. И если живая реальность скупа, отыграться можно в творчестве! Так актер, отдаваясь своему ремеслу, проживает на сцене множество жизней. «Из этого — искусство». Лирика способна восполнить разреженность, неполноценность жизненных встреч. И еще: в стихах легко раздуть искру в яркое пламя, едва родившееся чувство пережить во всей полноте.

Но это означает — для добросовестного биографа, критика и читателя, — что из материала стихов нельзя прямолинейно выстраивать жизнеописание поэта. Автобиографическая основа чаще всего в поэзии присутствует, но именно как основа! В тетрадях Цветаевой сохранились ее пометы, сделанные рядом с тем или иным текстом стихотворения: «На самом деле ничего этого не было...» Существует и признание в одном из писем: «Во весь рост я живу в стихах, в людях — не дано...» (7, 621).

3
Перейдем теперь к еще одной странности, также особенно неожиданной в женщине. В самые разные периоды своей жизни Цветаева говорит о ненужности для нее взаимной любви, а также о нежелании совместной жизни с человеком, которого она любит.

«Я знаю только одну счастливую любовь, — писала она Пастернаку в 1931 году, — Беттины к Гете. Большой Терезы — к Богу. Безответную. Безнадежную. Без помехи приемлющей руки. Как в прорву». В другом месте: «Мне пару найти трудно — не потому, что я пишу стихи, а потому, что я задумана без пары, состояние парой для меня противоестественно: кто-то здесь лишний, чаще — я...» Все дело, продолжает Цветаева, «в несвойственности для меня взаимной любви, которую я всегда чувствовала тупиком: точно двое друг в друга уперлись — и все стоит» (НСT, 462).2

Это признания, сделанные уже в зрелые годы. Но еще в далеком 1916 году она пишет своему юному другу Петру Юркевичу: «С самого моего детства, с тех пор, как я себя помню, мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили. Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. А то, что вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, — мне этого не нужно. (...) А я хочу легкости, свободы, взаимопонимания — никого не держать и чтобы никто не держал!» (6, 24-25).

Она убежденно говорила о трагической невозможности «из любви устроить жизнь, из вечности — дробление суток» (6, 725). Однако не расходятся ли эти признания с жизненной практикой самой Цветаевой, — ведь мы знаем, что она прожила в замужестве всю свою жизнь? Нет, не расходятся. Может быть, даже подкрепляются, хотя Сергей Эфрон с первых же дней их совместной жизни добровольно принял лидерство жены в семье и проявлял чудеса терпения и выдержки почти все годы их совместной жизни.

Но есть показательные свидетельства: едва соединившись с мужем осенью 1922 года — после четырехлетней разлуки во время гражданской войны, — Цветаева создает в стихотворении «Река времени» жесткие формулы единоличной самодостаточности:

Но тесна вдвоем
Даже радость утр...
Оттолкнувшись лбом
И подавшись внутрь,

Над источником —
Слушай — слушай, Адам,
Что проточные
Жилы рек — берегам:

Ты и путь и цель,
Ты и след и дом.
Никаких земель
Не открыть вдвоем.
..................................

«Человек задуман один, — это повторит она снова и снова. — Где двое — там ложь» (5, 239). Со всей откровенностью она напишет об этом Пастернаку в 1923 году: «Как жить с душой — в квартире? В лесу может быть — да. В вагоне может быть — да...» И тут же: «Не живя с Вами, я всю жизнь буду жить не с теми, но мне не важно с кем: кем. Живя Вами, я всю жизнь буду жить — ТЕМ» (НСТ, 130). Слово «тем» — написано здесь прописными буквами, то есть (рискнем расшифровать): «жить тем высоким строем чувств и мыслей, в котором я только и нуждаюсь...» Подчеркнем: «живя Вами», а не «с Вами»...

Эти признания, естественно, бросают свой блик на брак Цветаевой. Соединение судьбы с Эфроном, что произошло, напомню, в 1911 году, уже к середине 20-х годов Марине представлялось ошибкой. Прочтем ее запись в сокровенной тетради: «Личная моя жизнь, т.е. жизнь моя в жизни (т.е. в днях и местах) не удалась... Думаю, 13-летний опыт (ибо не удалась сразу) достаточен. Причин несколько. Главная, что я — я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных — прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке» (НСТ, 270-271).

И на что же горячее всего откликается муза Цветаевой? Тут царят безраздельно две ипостаси любви: ее зарождение — и боль разлуки. Что до осуществления — в нашем распоряжении разве что мрачная строка: «середина любви — пуста». В прозе сказано еще отчетливее: о решительном предпочтении полноты желаний — пустоте счастья, и еще о том, что «от исполнения всех желаний ей (Анне Карениной. — И. К.) ничего другого не осталось, как лечь на рельсы...» (5, 72).

4
Но если не обязательна ответная любовь и навечная соединенность с любимым, то разве привычное, понятное нам любовное чувство не предполагает хотя бы желания встречи с тем, кто тебе дорог?

Вот это желание, действительно, сильно выражено в цветаевских текстах. Но странным образом тут же отчетливо ощутима неизменно сопутствующая желанию опаска. Если перечитать цветаевские переписки, которые принято называть романическими (с Бахрахом, с Пастернаком, с Рильке, со Штейгером), мы встретим там не однажды подробнейшее обсуждение возможностей будущей встречи. Но едва встреча приобретает более или менее реальные очертания, Цветаева от нее явственно уклоняется. Она начинает оттягивать сроки, переносить встречу на более отдаленнное время. Так было в двадцать шестом году с Пастернаком, так непоправимо упустила она встречу с Рильке, даже прочитав в его письме внятную фразу: «Не откладывай до весны!» Так повторилось и через десять лет в истории с Анатолием Штейгером. Причины оттяжки высказываются самые разные, и как раз это-то и выдает одну, главную: страх. Чего же?

Того, что встреча будет не та, о которой мечталось. Помешает быт — обстановка — или чужие люди, соглядатаи. Тогда она уже не сможет быть собой: свободной, на себя похожей, такой, какова она в письмах. И вся высота отношений тут же рухнет. «Я не люблю встреч в жизни — сшибаются лбами. Две глухие стены. (...) Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой, еще лучше — радугой, где под каждым концом — клад...» «Чем дальше основы арки, тем выше арка. Для нужной нам высоты нам нужно отойти очень очень очень далеко...» (НСТ, 148 и 138) — все это в черновиках писем Пастернаку. А рядом с этим создаются стихи, исполненные тоской разминовения и горчайшей горечью разлуки! (Цикл «Провода», «Расстояния, версты, дали...», «Сахара» и др.)

Программно звучит ее стихотворение «Заочность», созданное в 1923 году. Уже самые первые его строки знаменательны:

Кастальскому току,
Взаимность, заторов не ставь!
Заочность: за оком
Лежащая вящая явь.

И далее — чуть ли не гимн разъединенности:

Блаженны длинноты,
Широты забвений и зон.
Пространством как нотой
В тебя ударяясь, как стон

В тебе удлиняясь,
Как эхо в гранитную грудь
В тебя ударяясь:
Не видь и не слышь и не будь —

Не надо мне белым
По черному — мелом доски!..
........................................

Итак, иррациональный страх? И здесь же — рациональное его обоснование: просторы между любящими необходимы еще и потому, что взаимная любовь слишком мешает творчеству — «кастальскому току»!

Больной Анатолий Штейгер (это уже 1936 год) был горько обижен тем, что Цветаева, несмотря на все ее уверения в нежности и преданности, не делает даже попыток приехать к нему, хотя она была в это время так близко — их разделяли всего несколько километров: он в Швейцарии, она во французской горной Савойе. Оправдываясь, Цветаева поясняет: «Я-то — такой соловей, басенный, меня — хлебом не корми — только баснями! я так всю жизнь прожила, и лучшие мои любови были таковы(...) Я отлично умею без всего — и насколько мне отлично — с немножким» (7, 582). Потому что, как она пишет, «у меня такая сила мечты, с которой не сравнится ни один автомобиль...» (7, 572).

Поставим в этот ряд и рассказ Цветаевой о ее воображаемых свиданиях с Пастернаком. Они продолжались целый месяц поздней осенью 1922 года на крохотной сырой станции под Прагой, когда пришло известие о том, что Борис Леонидович приехал из Москвы в Берлин. «Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад-вперед по темной платформе — далеко! И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас — «Пастернак»! И долгие беседы бок о бок — бродячие» (6, 229-230).

А вот и еще признание, тем более интересное, что оно совсем не из любовной сферы. «В годы гражданской войны я была в Москве не с большевиками, а с белыми. (...) Большевиков я как-то не заметила, вперясь в Юг, их заметила только косвенно(...) У меня: любить одно — значит не видеть другого» (НСТ, 76-77). Мы можем доверять этим словам — это лишь констатация живой реальности: Цветаева и в самом деле живет реальнее всего в мире своих чувств, мыслей, привязанностей, тревог. Она ходит на рынок, учит с сыном уроки, штопает чулки и бывает в гостях, но все это в той внешней реальности, которая — при всей ее осязаемости и очевидности — гораздо менее значима для нее, чем другая — внутри, непрестанно движущаяся по совсем иным рельсам. Пастернаку она напишет однажды: «Вы у меня в жизни не умещаетесь, очевидно(...) Вы в ней не(...) живете. Вас нужно искать, следить где-то еще(...) Вы точно вместо себя посылаете в жизнь свою тень, давая ей все полномочия» (6, 226).

Но это столько же о Пастернаке, сколько и о самой Цветаевой! «Я в сущности не живу в днях...» — признавалась она сама.

Спустя тpинадцать лет после начала их переписки они встретятся в 1935 году в Париже, и встреча принесет обоим боль и разочарование; в сущности, то была «не-встреча». Свою роль тут сыграли причины, не зависевшие от обоих, но, по цветаевскому убеждению, иначе и быть не могло: не то, так это с неотвратимой неизбежностью мешает любящим при свидании...

5
Изредка она высказывается о том, как представляет себе истинную любовь.
Она вспоминает (в разное время, в разных текстах) три имени, когда размышляет о такой любви. Одно имя — литературное: это подросток Нино в романе Генриха Манна «Богини». Цветаева с увлечением читала этот роман еще до замужества: «Он понимал, — пишет Цветаева о Нино в письме к Волошину весной 1911 года, — он принимал ее (герцогиню де Асси. — И. К.) всю, не смущался никакими ее поступками, зная, что все, что она делает, нужно и должно для нее. (...) Она — грешница перед чеховскими людьми, (...) и святая перед собой и всеми, ее любящими» (6, 41-42).

Другое имя, называемое в той же связи, — реальное. Это некий Прилуков — свидетель в одном нашумевшем судебном процессе начала 1910-х годов; о нем много писали тогда газеты. На протяжении долгих лет этот Прилуков, преданно любивший подсудимую издалека, неизменно приходил к ней на помощь в самых трудных — и даже сомнительных — обстоятельствах, ничего не требуя от любимой женщины взамен. В 1924 году Цветаева писала о нем Бахраху: «Прилуков для меня наисовершеннейшее воплощение мужской любви, любви — вообще(...) Прилуков мирит меня с землей; это уже небо. (...) Человек всю любовь брал на себя, ничего для себя не хотел, кроме как: любить» (6, 620-621).

И третий пример, который Цветаева вспоминает, — из собственных жизненных впечатлений. Это влюбленный в юную Марину 11-летний мальчик Осман, встреченный ею в Крыму, в Гурзуфе, весной того же, 1911 года. В сущности то был вариант манновского Нино, лишь подтвердивший живую возможность безоглядной преданности и любви. О нем Цветаева вспоминала с благодарной нежностью уже в зрелые свои годы.

Она прекрасно понимает: не каждый может любить так бескорыстно и жерт_венно. «Только старик (тот, кому ничего не нужно) умеет взять, принять все, т.е. дать другому возможность быть, приняв избыток» (6, 284).

Тут снова, мы видим, включается цветаевское понятие «быть», весьма отличающееся от просто «жить», ибо означает следование человека его глубинным потенциям, без оглядки на мнение и оценки других людей. Быть собой, всей собой, как пишет Цветаева неоднократно, пусть даже остаться непонятой в желаниях, реакциях и поступках; быть непонятой, но не осуждаемой любящим человеком — вот идеал отношений.

В другом месте переписки с Бахрахом она немного расширит список тех, кто способен к такой любви: «Могут: дети, старики, поэты...» (6, 621). И она сама это умела: «Я сама так любила 60-летнего кн(язя) Волконского, не выносившего женщин. Всей безответностью, всей беззаветностью любила и, наконец, добыла его — в вечное владение! Одолела упорством любови» (там же). И еще о нем же — Штейгеру: Волконского, настаивает она, «я больше всех и моее всех на свете любила» (7, 581).

Любовь к Волконскому — это 1921 год. Их нежнейшая привязанность друг к другу растянулась на полтора десятилетия, и трудно утешиться при мысли, что переписка их бесследно пропала. Но еще в юные годы Цветаева жаловалась Юркевичу: «Я так стремительно вхожу в жизнь каждого встречного, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, «пожалеть», что он пугается — или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь. Этого не говорят, но мне всегда хочется сказать, крикнуть: Господи Боже мой! Да я ничего от Вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться — мне все равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!» (6, 24-25).

О том же сказано и в строках стихотворения, обращенного к Евгению Ланну:

Я серафим твой, радость на время...
Да не смутит тебя сей — Бог весть —
Вздох, всполохнувший одежды ровность.
Может ли на устах любовниц
Песня такая цвесть?..

«Не любовницей — любимицей» — вот кем она всегда хотела стать для тех, кто ей был дорог.

В ее письмах мы встречаемся с повторяющимся не однажды уверением: так Вас никто никогда... Читаем — и договариваем про себя привычное: никто и никогда так сильно не любил. Но нет: так — то есть так бескорыстно, самоотреченно, так чисто, как любят только дети и старики...

Эта проницательная умница с величайшей неохотой избавлялась от прекраснодушных иллюзий в сфере любовных отношений между людьми. В юности — и не только в юности! — она убеждена была, что личное счастье целиком зависит от нее самой, что ее бескорыстие и умение владеть своими чувствами — достаточный залог для обретения этого счастья. «Я буду счастлива, — писала она Фельдштейну еще в 1913 году, — я знаю, что существенно и несущественно, я умею удерживаться и не удерживаться, у меня ничего нельзя отнять. Раз внутри — значит мое. (...) Я внешне ничего не беру...» (6, 106).

«Мне ничего не надо», — повторяла она и позже.
Но так ли? Разве ей не приходилось подчас переживать не слишком рафинированные чувства? А ее классическая «Попытка ревности»?
Да, она знала и эти чувства и посвящала этому стихи — потому что муза ее фиксировала, как уже мы говорили, любой сердечный перебой. Но при этом она всегда знала высшее над собой и стремилась к нему: «Научиться жить любовным настоящим человека, как его любовным прошлым, — вот то, чего я себе, уже 20-ти лет, от любви желала» (6, 612). «Не ревновать и не клясть!» — таков, во всяком случае, был ее идеал.

И она умела «перебарывать» в себе не слишком высокие чувства. В стихотворении, обращенном к юному Мандельштаму:

...Когда и как и кем и много ли
Твои целованы уста —
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол сию мечту.
В тебе божественного мальчика
Десятилетнего я чту...

В переписке Цветаевой с Рильке сюжет «перебарывания» предстает нам в его вполне живом варианте. Это относится к эпизоду, когда она вдруг перестает отвечать на письма своего корреспондента. По прошествии срока, понадобившегося для самовзнуздания, с присущим ей безоглядным прямодушием она пояснит причину: «Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. (...) Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда — терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час — всего лишь ступень — к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!). Я это заметила и смолкла. Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро(...) Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая...» (7, 63-64).

Знаменательно, что Рильке нисколько не был шокирован прямотой женщины, о которой он к тому времени почти ничего не знал, кроме того, что она была другом высоко ценимого им русского поэта Пастернака. В его ушах сказанное Цветаевой прозвучало прежде всего темой, достойной ответа на высшем языке — лирическом. И в несколько дней поэт создает свою замечательную «Марина-элегию». Каждое ее слово, каждый образ — поддержка того, о чем писала Цветаева: о любви «во времени» и о любви «в просторах», о губительности присвоения, владения тем, кого полюбил.



« | 1 | 2 | »
Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:

Выбираем сканер штрихкода типы подсветки штрих кода.


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены